Все уже вышли за палисадник, смех и восклицания доносились с лужайки от колодца, кто-то падал там, видно, ноги разъезжались на мокрой наледи; голоса глохли, а ветер дул все сильней и сильней, начиная подвывать в проводах.
Алевтина схватила Юрия за руки:
— Пойдем в избу, чего ты?
В темных сенях она нарочно медлила, но он не обнял ее, даже не дотронулся. Тогда она рванула дверь и решительно вошла в избу, скинула курточку и, тряхнув головой, распуская по плечам шелковистые черные волосы, села на диван.
— Ну? — посмотрела она на него.
— Ты шапку спрятала? — спросил он.
Она помолчала, ожидающе улыбаясь.
Он присел на стул возле стола, облокотился, стал читать чего-то в газетке, которой была прикрыта клеенка с одной стороны.
Алевтина еще минутку подождала, поднялась и стала быстро собирать со стола, сгребать тарелки, вилки, стаканы и сгружать их на лавку к печке. Обтерла клеенку, стянула газетку.
— Ну, долго мы будем так сидеть?
Он посмотрел на нее добро и грустно, немыслимо красивый и немыслимо молодой:
— Не надоть ничего, Аля.
— Как это не надоть? То надоть было, а теперь не надоть?
— Ты не представляешь, как я это… чувствую себя, и вообще. Все это. И мать жалко. Давится она слезами, так чего уж тут. Я еще.
— Так, — она смотрела на него, слыша гул в ушах, в голове и зная, что это невозможно — потерять его сейчас, сию минуту… Она боялась, он подымется и уйдет, и все навсегда кончится, и не знала, чем удержать его, поскольку увидала вдруг черный широченный овраг, образовавшийся между ними, будто кто расколол колуном землю.
Сидела на стуле и думала, как просто ей было прижаться к нему, обнять, поиграть с ним и как невозможно это сейчас. Она вдруг почувствовала себя грузной, нескладной, старой для него — тяжесть лет, которую никогда не ощущала, разом насела на нее.
— Ты что же, уехать все же из деревни решил? — догадалась она.
— Нет, никуда я теперь не уеду. Зачем? Тут мать, дом… отец жил… Ребят еще надо поднять… Мать вот…
— Так, значит, — сказала она опять и долго молчала.
Ей стало нестерпимо стыдно, обидно и горько.
— Ты что же думаешь, — начала она, будто ощупью, — или мне — просто?.. Вот я, вон я какая против тебя. — Она не хотела сказать «старая», потому что не ощущала себя такою и боялась вспугнуть что-то в себе — молодое, веселое, окаянное, которое любила и которое все любили в ней — вспугнешь — не воротишь. — Думаешь, я не знаю, что мать твоя говорит про меня, думаешь, хорошо мне, когда вся деревня — уж ладно бы ты да я, да Маня Артемьева, а то вся деревня, вся деревня, да и не только наша… — слезы давили ей горло, напрасно она силилась удержать их. — Вон пошли они, а что, поди, говорят? Не про тебя, а все про меня… На мою ведь голову все. Все… Что тебе, ты парень, вольный, а я… И отец твой знал… — она передохнула и с новой силой, решившись на что-то последнее, заговорила ясным, звенящим голосом: — А ты знаешь, как твой отец относился ко мне? У него же небось внутри переворочено оттого, что ты ходил ко мне. Почему, думаешь? Э-эх, ты! Он ведь одно время гнался за мной. Да как-то скрутилось, женился на твоей матери. Да и потом-то… — она махнула рукой.
Юрий смотрел на нее со вниманием и жалостью, и любовью — теперь она видела, что с любовью, — никто никогда не понимал ее так, как он.
И вся рванувшись к нему, уже не укоряющим, а доверчивым, почти успокоенным голосом, рассказала:
— Федор, конечно, любил меня, а я… ну, да ладно, я — я отчаянная была. За что, думаю, мне участь такая? С таким-то жить? И отыгрывалась. Скажет что не так, я и понесу на него. Глаза выкатит, покраснеет — замолчи, говорит, а я свое. Сколько раз лез на меня за это с кулаками. А тут пьяный был, схватил кнут — я еле на крыльцо выскочила, он за мной. Гонит меня вокруг двора, вот-вот достанет, — да и достал небось, теперь уж не помню — спотыкается, доски у нас тут лежали, за двором-то, у дороги. А за дорогой отец твой скотину пас — тогда мы по очереди пасли. Видит он такое дело — без памяти бегаю, перехватил Федора, отнял кнут: «Мне, говорит, кнут этот очень даже сгодится, Федор Васильевич». Ну, ладно, а мне и стыдно, и нехорошо…
Алевтина сидела уже с высохшими горячими глазами, прижимая ладони к щекам и как бы удивляясь себе:
— На другой день надеваю я беленькую кофточку в цветочек — недавно сшила… Вот только Степан в Городищи коров прогнал, должно быть, трава чуток обсохла, я и выхожу к нему из кустов. Он глаза на меня вылупил, а я стою, смеюсь: «Поди, говорю, сюда, не уйдут твои коровы». Да… Обняла его, а он не поймет ничего… А как понял-то, да обхватил, да сдавил меня… Я его тут и оттолкнула. Уперлась руками в грудь: «Вот что хочешь, говорю, Степаша, — не могу, прости меня…» И убегла. А он и до этого… сколь разов… Что ты?
Ветер зазвенел стеклами, ударил в стену. Юрка встал бледный. Алевтина рванулась, прижалась к нему всем телом, сама вся зазвенела:
— Миленький ты мой, князь ты мой, красивый ты мой, не отдам никому…
Он стоял столбом, потом обнял ее, прижал губы к ее губам. И вдруг оттолкнулся, затрясся весь:
— Нет, нет… ничего больше не будет, ты так и знай — ничего!