— Ты же не виновата, — сердито сказал он. — Все равно ты самый лучший хирург в больнице! И все это знают! Вот вырасту, стану шофером, получу первый класс и буду зарабатывать кучу денег; и тебе не придется так… так работать… чтобы каждый день по локоть в крови… Честное слово, целую кучу буду носить только тебе одной…
Это означало, что жениться он не собирается и станет жить лишь для нее. Однажды она слыхала, как он сказал своему приятелю: «У моей матери руки каждый день по локоть в крови!» В общем-то, это были ее слова, брошенные когда-то с досадой, но у Никиты они прозвучали странно, даже гордо, пожалуй.
Все так же обнимая ее руку, он совсем сполз на диван, улегся на спину и, задрав ногу, рассматривал драный тапок.
— А ему ты правильно сказала: пускай больше не приезжает… А самолет я уж как-нибудь сам соберу, разберусь в схеме и соберу.
У нее опять мелко-мелко задрожало внутри.
— Сними тапки, — сказала она.
И в этот момент задлинькал звонок над входной дверью, и она поняла, что ждала этого звонка. И точным движением схватила рванувшегося было Никиту, прижала к себе его голову: «Тс-с!»
— Ты чего, мам? Это же дядя Витя! Приехал все же, — хрипел Никита, пытаясь вывернуться из-под мягкой и сильной ее руки.
— Так нужно, сиди, сиди, потом расскажу — почему, — шептала она, и оба они замерли. И не открыли, не отозвались.
Вот так, значит — сорвалась!..
Лидия Васильевна вовсе не отличалась легким характером. Была и требовательна, и капризна, могла взрываться от нечестности, нерадивости персонала в отделении или по поводу серой книжки, Никитиного вранья или несправедливости в школе. И только к Безуглову относилась постоянно и одинаково терпимо — все в нем трогало ее и оправдывало то, что для матери, соседей и коллег выглядело странным. А тут сорвалась.
Впервые за столько лет.
Улегся Никита без всякой торговли, ночью вскрикивал, а проснулся раным-рано и долго, в одних трусах, стоял у балконной двери, уткнувшись спутанными кудрями в стекло, — что он высматривал там, среди плоских бетонных крыш, в черных масленых потеках, где бухали гулкие удары, — кто-то выбивал ковер во дворе? Все-таки он привязался к Безуглову…
Надо было говорить, понять и выяснить, хотя бы для себя, но Лидия Васильевна молчала, отдаваясь бегу машины среди ясного осеннего свечения леса. Желтая и красная листва шарфами неслась вдоль шоссе под слитыми шапками сосен, поднимая их, опуская, не давая сосредоточиться, взметая в сердце нетерпеливую и неуместную радость.
Сколько таких вот дорог, или даже дождливых и грязных и все-таки счастливых, было у них с Безугловым. До глупых слез счастливых, потому что рядом находился он. Впрочем, каждая оставляла в ней осадок досады и печали: она не могла до конца разделить свою радость с Безугловым — до конца он не принадлежал ей. Это, возможно, наивно и странно, — думала Лидия Васильевна, — но для женщины важно, чтобы мужчина делил с ней ощущения. При разной работе, разных профессиях наполненность жизни должна быть одинакова — это так естественно! — общие впечатления, понятия, восприятие вещей, совместная жизнь, дом. Дома у них с Безугловым не было…
— Не понимаю, каким образом операция… ну, то, что произошло… — осторожно произнес Безуглов, не отрывая взгляда от дороги, — могло встать между нами? Разве не было у тебя смертных случаев за эти пять лет?
— Но это аппендицит.
— Ты сама говорила, только в глазах обывателя аппендицит — плевая операция. Как это: «Какая самая легкая операция? — Аппендектомия. — Какая самая сложная? — Аппендектомия…»
— Но я делала их сотни. Легкие, сложные — любой технической трудности… Она погибла не от операции… То есть, именно от операции… Оттого, что я допустила то свое состояние! — воскликнула Лидия Васильевна, и он, пораженный отчаяньем в голосе, так не свойственным ей, обернулся.