— Здесь, Ирина Батьковна, не кабачок, здесь чистое небо, чистый воздух, и все должно быть высоко и чисто, — и кидал исподлобья раздраженный взгляд опять на Лиду.
— Так я за чистую, Марк Игнатьевич, за высокую! — и она перегибалась, глядя на Азарова, стоявшего сзади, смеялась нежно, и в глазах ее, так сильно сдвинутых к краям лица, поблескивали два костерка. — Марк Игнатьевич, хотите анекдот: англичанин, француз и немец явились в игорный дом…
— Пожалуйста без намеков, терпеть не могу, когда немцев представляют тупыми.
— Ну что вы, Марк Игнатьевич, какие намеки, — искренне огорчилась Иришка.
Но через минуту снова кричала «фер лямур», — видно, то, что билось внутри, было сильнее ее, просило выхода, и тут, у костра и тихой большой воды, ей хотелось вытворять невероятное, какое не позволила бы себе в другом месте. Или ее отпустило то, что давило дома?
— Вы послушайте, что произошло у меня на занятиях, — призывала она. — Разбираем стилистику Диккенса. Помните, в «Больших ожиданиях» бывший каторжник приходит к Пипу и открывает ему, что удача в жизни Пипа далась не просто, что это он, бывший каторжник, устроил счастье его. И богатство, и благополучие, и все. Естественно, я начала объяснять, что Диккенс хотел возвысить человека, даже падшего, найти в нем доброе, благородное. И тут встает студентик, так себе студентик, и говорит: «Простите, а ежели он такой благородный, так для чего же явился и рассказал? Чтобы покрасоваться? Иль из тщеславия? То есть ублаготворил в первую очередь себя?» И вы понимаете, я ничего не могла ему ответить, вернее, я согласилась, что можно, вероятно, и так расценить.
— Ну и два с минусом вам. Сели в лужу со своей демократичностью, — усмехнулся лениво Хохряков. — Так они скоро диктовать вам начнут. А надо было осадить студентика, внушить ему вашу точку зрения.
И тут Лида вдруг выступила, спросив, а помнят ли они Нехлюдова, его помощь Катюше Масловой, его так называемую любовь и прочее?
— А верно, — восхитился Азаров, — все верно! Может, и со стариком Диккенсом пора разобраться и кое-что пересмотреть?
— Старик Диккенс при всем его реализме остается сентиментальным стариком, и тем нам дорог, — стоял на своем Хохряков, и Лида с неудовольствием подумала, что он, наверное, прав.
— Да не тем, не тем он нам дорог! — так и взвился Азаров. — И, вообще, это не русский взгляд на вещи — розовые сопли. Русскому человеку подай такого, как Старик у Горького — пришел, наследил, добивался правды, заставил человека застрелиться и сам едва не подох — вот это уже по жизни!
И Лида опять подумала про Азарова, что он молодец.
Но Хохряков рассердился, затрясся, стал обвинять его в игре в демократичность, в попустительстве: пропускают студенты занятия, а он сквозь пальцы смотрит — во имя чего, спрашивается? Разваливает дисциплину, которая должна быть железной.
Азаров вскочил и начал ходить вокруг костра и говорить с выражением, что подавать рапорты проректору или в партком на студентов — значит расписываться в собственном бессилии.
— Значит, ему ваши лекции неинтересны! — рубил он. — А если пропускает по какой-то важной — пусть для него важной! — причине, а вы все-таки доносите…
— Прошу выбирать выражения!..
— …а вы все-таки аккуратно, пунктуально докладываете в деканат, то это уже жестокость и ограниченность — ограниченность в мелочах, которые умный человек должен бы прощать!
— Вот вам, пожалуйста, вот вам, пожалуйста! — взывал Хохряков к проректору, махая руками и обессилев от возмущения.
— Радий Иванович, по-моему, вы упускаете время! — добродушно воскликнул проректор, весело вертя лысой головой. — Здесь не место для сражений, здесь надо ухаживать за дамами. Лидочка, ловите шоколадку! Да придвигайтесь поближе.
Азаров остановился, посмотрел на него, на Иришку, будто приходя в себя.
— Так будем делать огонь, — крикнул он Иришке, метнулся в темноту, вынырнул и, схватив пустую консервную банку, бросил в нее несколько сосновых шишек.
Выгреб из костра уголек, отправил туда же и, дождавшись, когда шишки задымили, преподнес банку Иришке.
— Вот, когда я наконец за вами поухаживаю…
— По-моему, вы только это и делаете, — не вытерпел Хохряков.
— А что ему остается! — вздохнул проректор. — Молодой, красивый мужик… Эх, сбросить бы нам с вами годочков хотя бы по десять… — И посмотрел, смеясь, на Лиду. — Впрочем, и сейчас кое-кому фору дадим!
— Я в детские игрушки не играю, я человек семейный, — фыркнул Хохряков.
— И к тому же угнетенный грыжей… — бесстрастно уронила Лида.
Азаров захохотал, приговаривая «ай да доктор», а Лида пожала плечами и, сославшись на усталость, пошла в палатку, чувствуя себя мерзко от предупредительности проректора, от дурацкой своей прямоты и от замечания Хохрякова, будто ей что-то нужно было от него. И вообще, ей стало тоскливо и до обидного одиноко.
Иришка явилась с консервной банкой, сладко дымившей шишками, и с заморским фонариком, которым ее снабдил Азаров. Она светила по стенкам, преследуя комарье, дурачилась, пока не стих противний писк. Тогда она легла.