Мы, конечно, не были никакими героями. В прошедшую войну мы, может, не сделали и сотой доли того, что другие, кем мы по-настоящему гордились и восхищались. Но и за то, что мы делали, нас могли повесить. Сколько раз нас могли повесить, хлопцы?..
Помните, мы не хотели, чтобы нас вешали? Расстрел нам казался куда красивее.
Когда Гришу арестовали, мы не боялись, что он нас выдаст. Его схватили раненого, с оружием, и мы знали, что его ждет. Мы не хотели только, чтобы его вешали. Около виселицы не поют. Его расстреляли. У эсэсовцев хватило совести признать, что он солдат. Мы не слыхали, хлопцы, но я верю, что он пропел тогда, когда в него стреляли, те восемь строчек, которые мы выучили наизусть…
Но так было только тогда, в темную ночь оккупации. Позже все переменилось. У меня был еще случай.
Перед самым концом войны мы заняли немецкий город, чистый и неразрушенный. На его окраине находился большой, обнесенный проволокой лагерь. Это был не концентрационный, а «обычный» рабочий лагерь, хотя он имел колючую ограду, бараки и вышки для часовых. Когда наши танки проезжали мимо лагеря, из его ворот рванулась огромная пестрая толпа. Там были разные люди, и все они радовались, увидев нас. Были в толпе и наши девчата — мы их узнали по говору.
Вечером мы втроем, запыленные и грязные танкисты, немного выпили. И тогда пришла мысль сходить к девчатам в лагерь. Мы побрились, помылись, начистили сапоги и, когда спустилась весенняя ночь, украдкой прошмыгнули из леска за городом, где стояли наши танки.
В воротах лагеря нас никто не остановил — часовых не было. Лагерь не спал, в бараках слышались голоса. Мы останавливались возле каждого и прислушивались, чтобы уловить знакомую речь. Вдруг до нашего слуха донеслась величественная мелодия. Пели «Интернационал» вполголоса, на неизвестном нам языке… Я вспомнил тогда Гришу, хлопцы. Люди в лагере — много тысяч людей — жили чем-то прекрасным, великим, чем-то таким, что не часто бывает в жизни. Нам всем расхотелось искать девчат. Случилось что-то большее, чем просто встреча с земляками…
НИЧЕЙНЫЕ ДЕРЕВЬЯ
Конец нашей улицы подходил к железной дороге, к самому переезду, за которым среди ржи, ячменя, овса — до самого синего леса — дымился пылью широкий песчаный большак.
Мчались на восток и запад поезда. Добирались к железной дороге, к станции жители окрестных деревень и сел. Вся жизнь небольшого местечка проходила у нас на глазах.
Последней перед переездом с правой стороны стояла хата Петрика Лося. Хата старосветская: глухой стеной на улицу, на железную дорогу, окнами — на огород. Но не этим она обращала на себя внимание. Усадьба Лося была словно зеленый остров. Она украшала всю серую, бедную зеленью улицу.
В большом Петриковом саду росло все: красные, мелкие, вроде девичьих монист, райки, медовые груши-фунтовки, яблоки «цыганки», висевшие на дереве чуть не до самой зимы. Вдоль межи широкого, на полверсты, огорода стояли пышные, кудрявые березы. Под ними, особенно после затяжных моросящих дождей, вылезали из земли, словно в лесу, сыроежки, подберезовики, и огромные, как зонтики, мухоморы.
На улице, перед двором Лося, росли четыре тополя. Их Петрик посадил, когда был еще молодой. В тени деревьев, на мураве всегда располагались прохожие. Деревенские девчата, идя в местечко, прихорашивались, обували высокие ботинки. Дядьки, которым предстояло ехать дальше по железной дороге, распаковывали белые льняные торбы и неторопливо начинали завтрак или обед. Вечером после работы под тополями собирались наши отцы — поговорить, покурить.
Мы, детвора, гордились тополями, таких не было на всей улице. Весной сбивали с них майских жуков, лазали на деревья глядеть, не гонят ли с пастбища стадо. В летний полдень любили лежать в тени, следить за железной дорогой и рассказывать по очереди разные истории. Старший и самый остроумный из нас, которому по праву принадлежала роль заводилы, был Хведька Бобров, сын кондуктора. Он просвещал нас относительно того, как построен этот свет и что в жизни самое главное. Самым главным Хведька считал необходимость что-нибудь изобретать.
— Паровоз выдумал Стефенсон, — глядя в небо, сообщал Хведька, когда через закрытый шлагбаумами переезд грохотал товарный состав.
— А где он теперь, этот Стефенсон?
— Умер давно. Он жил сто лет назад.
— А кто придумал самолет? — донимали мы Хведьку.
— Братья Райт.
— А они живы?
— Один брат умер, а другой жив. Только он уже совсем старый.
— А пароход кто изобрел?
— Фультон.
— А он умер?
— Умер.
Хведька любил показать, что знает все на свете, форсил своей сообразительностью и на бесконечные наши вопросы отвечал как бы нехотя. А нам было странно и немножко страшно: умные такие изобретатели, которые все умели, вдруг умерли. Почему они не придумали лекарств, чтобы никогда не умирать? Зачем вообще живут на свете люди? Чтобы умереть? Впрочем, долго рассуждать про смерть не приходилось. Были дела более неотложные. Самое главное из них — сад.