Я не отвечу на эти вопросы. Затем и умираю, чтобы не дожить до осознания вины перед всеми, кому должен. Я метался по любви, по глубочайшей внутренней необходимости. И здесь я по любви. Я не жертвовал одной любовью ради другой, хоть и это не вина, а несчастье. Много слагаемых в наших поступках — мы сами, родные, друзья, политические пристрастия, даже погода. Все мы больны нерешительностью и все мечтаем совершить поступок. Он созревает от пустячного импульса и кажется устраняющим все противоречия. Потом оказывается, что это была роковая ошибка. Не вини несчастного. Тем паче не толкай к жесточайшей муке — жалеть о сделанном и припоминать в деталях, кому и как он задолжал. На то и есть краткая формула: Прости, мир честной!
Прости же меня, мир честной.
Я не ангел, в свиту Твою не прошусь, сдох бы там вторично с тоски, так что, будь добр, не терзай меня напоследок. Я готов, расслаблен, что же такое не дает мне уйти? Словно в ленту моей жизни вклеили кадры из чьей-то чужой. Не хочу чужого, отдай мне мое. Вышли навстречу сестру, Наставника, принеси слово от жены. Хочу покоя. Будет у меня на лице выражение покоя, когда все окончится? Я многих видел, покойны были. Покрепче меня в грехах. Неужто не сподоблюсь? Неужто хуже всех? И все то же напряжение суждено мне до скончания Цикла? Брось, не будь мелок!
В следующий миг сработало какое-то реле. И что-то случилось со временем. Оно остановилось. Муха повисла в воздухе, прохожий замер за оконцем, стены ушли вверх, я увидел себя десятилетним мальчиком в нарядных носочках с ярким довоенным узором и в заношенном холодном пальтишке на Красной площади в Москве на руках у высокого старого человека. Ревела медь. Нутро мое, радостно содрогаемое гигантским оркестром, ликовало. Настал миг моего торжества. Бесноватый фюрер, убивший мою бабушку, не существовал более на свете, и войска повергали знамена на мокрый московский булыжник. А я, ради зрелища позабывший застенчивость и осточертев родным и знакомым канюченьем о пропуске и добившись-таки своего, сидел теперь, притихший, на руках у этого человека и завороженно глядел ему в глаза. Он прижимал меня к себе и не говорил ни слова, только глядел, да так глубоко, что у меня замерцало где-то в темени, быстро-быстро. Я испуганно отшатнулся — и успокоился. Какой-то эфир струился из этих глаз и наполнял меня. Это было печально и важно. Позади старика стояли двое в фуражках с малиновыми околышами, они казались покойниками. Один каменно тронул его за плечо. Не отводя от меня глаз, старик прижал сухие губы к моему лбу И опустил меня на землю. Больше я не видел его. И не помню черт. Только добрые карие глаза и высокий лоб. Он уходил, конвоируемый покойниками с малиновыми околышами на фуражках, высокий, сутулый, длинноногий, стражи-трупы по сторонам, они скрылись за оцеплением солдат, и время, щелкнув, тронулось в путь. Залетала муха, вернулась боль, и прохожий за окном целеустремленно зашагал к магазину.
Почему это возникло на смертном одре, позабытое под пластом других напрочь забытых эпизодов?
А, может, и это я придумал, как придумал всю жизнь, свершения, любовь?
Но лучше ли влачить существование ради того, чтобы физически, а не в воображении, провести очередной отпуск на Гавайях или в Киото? Отпуска кончаются. А жизнь?
В пятидесятых преподавал в медицинском институте профессор Знак. Он диагностировал у себя злокачественную неоперабельную опухоль и, не говоря никому ни слова, принял меры: поменял квартиру на меньшую с доплатой, распродал библиотеку, завещал все жене и в час урочный опочил в клинике родного института на руках учеников. А ученики в бессмысленном рвении вернули учителя к жизни. Он открыл глаза, повидавшие смерть, и сказал: ну как же вам не стыдно! Им и впрямь было стыдно, зато еще несколько часов они тихо беседовали с учителем, и эти часы запомнили на всю жизнь.
Античный уход профессора Знака был одним из сюжетов, с которым по недостатку таланта я не справился. Такие истории не бесследны, они диктуют стандарт поведения, даже если у того, на кого они произвели впечатление, все оказывается не так. Нет у меня учеников, под пристальным взглядом Глаза Бдящего все двенадцать моих апостолов звались бы одним и тем же именем. Нет близких моих, я покинул их. Нет друзей, они покинули меня. А приговор вынес и сам же привел в исполнение скот с их незаконченным средним образованием, который выражается о себе: Человек — это звучит гордо. И никого не защитила вдали обещанная встреча, и никого не защитила рука, зовущая вдали…