И тут он вновь ощутил это, но более резкое, острое, как в нечестной драке удар в пах, – потому что было не в школе, а здесь, в святая святых, его доме. Оно преследовало его с первого рабочего дня: вот он и его стол, а за ним, как за линией фронта – все они, казалось бы, маленькие, казалось бы кроткие, казалось бы напуганные. Но он против них, а они против него. Он мог шутить, а они смеяться, он мог рассказывать, а они внимательно слушать – но всегда было это, тонкое вечное напряжение: он против них, они против него. Тогда за ним была сила – была сама школа, детское воспитание и детский страх; в конце концов, был авторитет педагога и негласная поддержка коллег во всём, что касалось учеников. Но в последнее время всё это куда-то исчезло, переменилось. Теперь уже за ними, нагловатыми ухмыляющимися детьми, сама школа, коллеги, только и ждущие, когда ты дашь маху, крикливые родители и какие-нибудь дядьки-тётки, которые знают куда писать и на что жаловаться. За ними и закон, и вся правда. А за его учительской спиной – лишь грязная доска, для прикола натёртая мылом, да портреты – простодушный Есенин, мечтательный Пушкин, нахмуренный Лев Толстой – но все глухонемые, мёртвые. И шум – не где-то на задних партах, а уже тут вот, у самого его стола, шум, смех, возня – бесконечные. И лишь когда внезапно посреди урока в голове у него будто что-то лопнуло, какой-то раскалённый, туго натянутый электрический провод, и он, ничего не понимая, валя горшки с цветами, на негнущихся ватных ногах побрёл к двери, все они – наконец-то! – разом испуганно замолчали.
– Да что ты с ним возишься? – подал голос Николай Степанович. Он качнулся в кресле, но так и остался сидеть – потный мраморный божок.
– Не спеши, Коля. Не видишь – мы с Аркадием Петровичем за жизнь общаемся. Он, Аркадий Петрович, тоже не чушка – разбирается в жизни. Он сразу понял, какой фрукт этот Гениус. С детства его разглядел. – Вадим Степанович оттолкнулся от стола и игриво, как девке, погрозил Золотову пальцем. – Знал, что так попрёт, что и сцены будет мало. Вон в политику полез, глядишь, к осени комитет какой-нибудь возглавит. Молодым везде у нас дорога, а свой дурак всегда лучше чужого умника… Ну, где тетрадка-то?! – Он вдруг как-то дёрнулся всем телом. – Тут? – Схватил потёртую кожаную папку, рванул ползунок молнии. Тетрадки вывалились на стол – тонкие зелёные и большие, глянцевито блестящие. На некоторых был Гениус. Вздёрнутая рука с оттопыренным средним пальцем. Узкое лицо в собачьем оскале. Лоб разрисован, как парта, зубы в какой-то золотой ерунде, похожей на конфетную фольгу.
На одной из книжных полок громко тикали механические часы. Свет в окно лился жёлтый, закатный.
Золотов с невольной тревогой подумал:
«А ведь прямо сейчас может прийти Серафима. И что тогда будет?»
– Икона стиля, кумир поколения, – тихо заметил Вадим Степанович, подтолкнув папку к Золотову. – Школа имени Князева Святослава Геннадиевича, вот этой вот образины – звучит! Ну, это ничего, так заведено – кумиров в самое яблочко целовать. Глядишь, от пирога что- нибудь и отсыплется.
Во рту у Золотова было гадко, будто всё это время он пытался рассосать металлический рубль. Он взял папку, похожую теперь на выпотрошенную камбалу, принялся засовывать в неё тетради.
– А я ведь послушал, что он там поёт. Слышь, Петрович? Так, из любопытства. Стоит на сцене в «алкоголичке», гайки золотые на пальцах. И давай всех поливать – какое вокруг говно и все вокруг говно. А малолетки чуть не визжат от радости. И про город родное что-то такое пел – что говно…
Последняя тетрадь оказалась с Гениусом. Ухмылка… Той самой узнаваемой чертой, чертой Святика Турунина, была не она, а прищур. Еле заметный – когда он улыбался, всегда один глаз чуть прикрывался. Прищур, застывший теперь гусиной лапкой морщин в уголке левого глаза. Ничего другого приметного в нём не было, по крайней мере Золотов не помнил. Такие же Турунины были и до него, такие же были и после. Он и уехал рано – в шестом классе. Мать нашла по переписке какого-то мужика в другом городе, говорили сидельца. А сиделец потом раскрутился – фирмы свои, какой-то ЧОП, какие-то хабы. И Святик – Геннадиевич и Князев это не по отцу, по отчиму, – закружил. То ли доучился в институте, то ли не доучился, некогда было: новый папаня устраивал ему концерты, съёмки и прочие радости жизни. Кошкаровка – город маленький, тут брат, там знакомый – даже уехав, полностью из виду не пропадёшь. Золотов судьбой бывших учеников никогда не интересовался. Но тут, когда заговорили про «наше талантище», что-то такое вспомнил, даже почитал про него – все эти его «да я жизнь повидал», «устал вкалывать, на заводе горбиться», что-то там про свободу, про полицейское государство, про покаяние и стыд, и про Кошкаровку, кстати, тоже, дескать, я в такой же помойке детство провёл, что и вы…
Вадим Степанович прошёл к книжным шкафам.