Приехав в Париж 22 года назад, я застал Володю Слепяна в зените процветания и благополучия. Он был главой переводческой конторы и имел хорошие доходы. Как он мне сам тогда объяснил, он употребил свой ум на то, чтобы заставить работать на себя других, а самому ничего не делать. Он тогда приглашал меня довольно регулярно обедать в дорогие рестораны. Чаще всего это был «Клозери дэ Лила». Ему льстило, что мы сидим за столиками, к которым навечно привинчены медные дощечки с именами прежних знаменитых посетителей: Эзра Паунд, Ленин, Троцкий, Хемингуэй. Когда я затруднился в первый раз, какой выбрать коктейль для аперитива — их было 10-15 с разными экзотическими названиями (сам он не пил, заменяя алкоголь неимоверным количеством поглощаемого табака), он предложил: начни с первого, а постепенно мы дойдём до последнего. До последнего мы так и не дошли, застряли где-то на середине; характерно, что, когда, много лет спустя, я напомнил про этот период ему, он уже напрочь его позабыл.
Всеми делами в его фирме заправлял тогда симпатичный молодой человек из Польши — Миля Шволес. Когда они поссорились (как объяснял Миля — из-за деспотизма Слепяна) и заместитель от него ушёл и открыл собственное дело — фотограверную мастерскую, то вся Володина антреприза обанкротилась: помню, мы с ним ходили по пустым залам в шикарном доме на бульваре Сен-Жер-мен. На полу валялись папки, копировальная бумага, сам Володя ушёл в глубокое подполье, скрывался, боясь, что его вышлют из Франции за неуплату налогов. Постепенно всё как-то уладилось, но с этого времени началась его жизнь клошара или полуклошара (сам он гневно протестовал против даже отдалённых намёков на такое сравнение), в которой ты его застал, приехав в Париж. От клошара его отличало лишь наличие квартиры, в которой ты был, а я так никогда и не был: ведь он был предельно скрытен, встречались мы лишь в кафе.
С годами, к концу жизни, он стал более человечен, менее эгоцентрик, мог даже поинтересоваться делами других, о чём-то спросить. Он стал со временем более «саж», как он сам говорил о себе, т.е. более мудр, спокоен, осмотрителен, хотя для меня эта метаморфоза напоминала афоризм Ларошфуко: мы даём добрые советы, когда уже не можем подавать дурных примеров.
Ты извини, что я пишу всё так непочтительно по отношению к Володиной смерти, да и к смерти вообще. Ну а что же нам лукавить между собой? Я за искренность. Как-то Володя сказал очень точную и запомнившуюся мне фразу: и вся-то моя жизнь есть эксперимент. Хотя в каком-то смысле жизнь любого человека — эксперимент, но здесь — как-то очень понятно, что Володя хотел сказать. На мой взгляд, этот эксперимент, построенный на гордыне духа, был неудачен. И я имею здесь в виду не внешнюю, а именно внутреннюю сторону. Любой эксперимент, даже самый неудачный, может быть ценен, может быть вкладом в общечеловеческую копилку, если он описан с точностью и предельной искренностью. Помнится, я пытался намекнуть ему об этом, но он просто не понимал, о чём я говорю. Всё, что касается его писательства, так и осталось для меня за пределами известности. Предполагалось только, что это надо считать необыкновенным, гениальным и т.д.
Он родился королём. Ему нужно были почтение придворных, поклонение восторженной свиты. Собственно, весь его талант, даже гений, заключался в умении создать вокруг себя ауру, напустить таинственного туману, вызвать непонятное и не нуждающееся в понимании восхищение. Его ошибкой был слишком ранний отъезд на Запад. Останься он ещё лет на 20 в Москве, его жизнь сложилась бы более удачно (сам он эту мысль отвергал). Впрочем, мы обо всём этом с тобой уже говорили много лет назад.