Все эти дни я непрерывно прокручивала в своем сознании сцену из триеровской «Нимфоманки», где она заклеивает даже острые углы в своей квартире, чтобы только не хотеть больше. Мне тоже хотелось заклеить все острые углы в доме, когда мне было двенадцать лет, и вот это желание снова вернулось ко мне. Но правда в том, что секс, как смерть и старость, нельзя заклеить. Можно только наблюдать, как он ничего не оставляет от тебя, как солнце от лоскута тонкой кожи. Внезапно я вспоминаю спины всех мужчин, которых я обнимала за прошедшую неделю, и все полупустые квартиры, что я покидала, растерянная или истекающая, начиная с квартиры первого любовника, и мне хочется плакать – такое нежное и болезненное чувство поворачивается во мне. Совсем живое. Неудобно живое.
Вечером мне пишет обладатель волос на животе и красивого члена. Еще в понедельник я страдала из-за него или отдельных частей его, ведь если быть честной, я видела в нем человека еще меньше, чем он во мне, и вот я не отвечаю, потому что успела влюбиться в другого, и жажда схожести все-таки победила все остальное, и вот я думаю о новом, о том, кто вот-вот появится, стирая все предыдущее, как полагается. Он, его волосы, голос, глаза, руки, член. Призрачная очередь наших возможных детей. Все отменяющая и рассеивающая чистота их глаз и криков.
Грудь
– Кто не будет есть кашу, у того грудь не вырастет.
Маша всегда думала, что не вырастет именно у нее, она была худой, рахитичной девочкой, и даже одна ложка любой каши вызывала у нее волны тошноты, а грудь представлялась ей неким светящимся чудом из латиноамериканских сериалов, которые она смотрела с бабушкой, был еще и английский сериал «Гордость и предубеждение», где грудь румяной Элизабет жила своей отдельной, удивительной, полной трепета жизнью. И ничего в мире так не поражало Машу, как эта грудь Элизабет, ни бесконечные принцессы Диснея, ни идеальные Барби. И она даже помыслить не смела, что у нее может вырасти такая вот грудь, на ее бледно-зеленом теле, измученном астмой и всем на свете. Но она выросла, выросла именно у Маши, а не у ее более здоровых подруг. Выросла точно вопреки ее плохому аппетиту и всем другим предпосылкам. И она была такой красивой, что вначале Маша относилась к ней робко и неуверенно, почти стремилась ее игнорировать. Она хорошо помнила, как подруга детства спросила ее:
– Ты хочешь, чтобы она еще выросла?
И Маша только смутилась, а ее подруга продолжила:
– Твоя грудь похожа на двух маленьких пингвинов, а моя еще не растет.
Им обеим тогда было по десять лет, прошел год, и Маша уже прибегала из школы и тайком мерила мамины лифчики. Черный, белый, красный – все цвета. Грудь стала единственным свидетельством нормальности, которое Маша не стремилась в себе уничтожить. К тринадцати годам у нее уже была самая большая грудь в классе. Что при ее нервном своеобразии и ее месте в школьной иерархии превращало ее в объект слишком уж повышенного внимания со стороны одноклассников, и в особенности одного. Он стал сниться Маше в кошмарах, у него было злобное лицо в веснушках, и он был сыном классной руководительницы. Он постоянно пытался дотронуться до Машиной груди, не верил, что она настоящая. Он не верил, как не верила сама Маша еще два года назад, что у нее может быть вот такая грудь. Возможно, тогда Маша могла бы начать отрицать свою такую неудобную во многом телесность, но нет, это как раз был короткий период ее жизни, когда она была заодно со своим телом. Ей казалось, что она и ее грудь вместе против целого мира. В четырнадцать лет любимым чтением Маши стал «Раковый корпус» Солженицына, больше всего ее, естественно, потрясал момент, когда один из героев смотрел на обреченную женскую грудь.
И потом несколько лет подряд Маша думала, что нет ничего страшнее, чем утратить свою грудь, и часами она смотрела на нее в зеркале и обращалась к своей груди: «Мои сестрички, вишенки», и ей казалось, что ее грудь и вишня, и черешня и что кожа на ней белая как снег, каким он бывает только за Москвой.
И ее грудь правда была ее до двадцати одного года, до первого опыта психического нездоровья, когда своими перестали быть и руки, и ноги, и сознание. И Маша хорошо помнила, как уже в середине курса лечения в один из дней, лежа в ванной, она опустила глаза и увидела в зеленоватой воде женскую грудь с приподнятыми сосками и долго разглядывала ее, пока вдруг не поняла, что эта грудь ее собственная.
С тех пор она навсегда стала для нее просто забавной тем, что она ее, тем, что у такой ненормальной, как она, может быть нормальная женская грудь. И еще она поняла, что есть вещи страшнее утраты внешней симметрии, – это утрата сознания, однако для многих ее грудь все же была значительно интереснее ее сознания, и после бесконечных вопросов в духе: «У тебя там пуш-ап или своя?» – Маша отчетливо помнила и слова своего первого любовника сквозь обжигающую завесу стыда: «Ух ты, какие у тебя, оказывается, грудки».