Некоторые утверждают, что Афины уже превратились в ад. Все брюзжат по поводу постоянно грохочущих двигателей и гула бетономешалок, жалуются на вечно разбитые тротуары, на пыль, что делает сушь афинских окрестностей, практически лишенных зелени, еще более невыносимой, на дурную привычку афинских хозяек выбивать ковры на балконе, на каменоломни, что, словно гангрена, пожирают Гимет, на удивительную безнаказанность тех, кто поджигает леса, чтобы строить новые и новые дома, возмущаются недопустимыми проблемами с дорожным движением и штрафами, которые они получают за парковку под запрещающим знаком возле своих домов, и многим-многим другим. Коренные жители Афин во всем обвиняют жителей деревни, переехавших в город, обрушившихся на него, словно полчища саранчи, и все вместе они недовольны туристами – еще одним и куда более ужасающим бедствием.
Всему этому можно было бы найти немало оправданий – все-таки современные греки довели до невероятных высот искусство объяснений и оправданий, иначе они бы просто не выжили, – можно было бы сказать, например: ну что вы кричите? Лучше аттическая пыль, чем ядерный пепел, лучше несправедливый штраф за парковку в неположенном месте, чем тюремное заключение за мужеложство, лучше туризм, чем нацизм, – хватает и того, что не то и другое сразу… Я ничего не говорю. Как афинская сова[52]
, я сижу на насесте, на своей террасе, и смотрю на то, как люди и годы – чуть было не сказал: столетия – проплывают мимо. Иногда, чтобы развеяться, я устремляюсь на вершину Гимета. Оттуда Афины все еще кажутся прежними… Иногда я снова отдаю себя метаморфозам – так велит нам дух этого места – и становлюсь сатиром или нимфой. Поднимаюсь на холм Филопаппу и вслушиваюсь с улыбкой в глупую, но всегда такую трогательную болтовню парочек. Может быть, этот юноша, размышляю я, сын того мальчика, что сбросил моего воздушного змея, а его при этом так и не упал. Или, отдав Плаку[53] наступающим туристам, блуждаю по узким полутемным проулкам Псирри, носящим душераздирающие имена – Гебы[54], Калесхра[55], – и вновь проживаю, теперь уже по-своему, карнавалы детских моих лет…В последнее время я несколько раз позволял своему автомобилю довезти меня, поздно ночью, до Айос-Иоанис-Рендис. Посреди заводов, изрыгающих ядовитые пары, и рабочих многоэтажек все еще живы несколько капустных полей. Я не выходил из машины. Не потому что испугался, как бы меня не заприметила какая-нибудь змея, что вылезет из капустной головы. Змей я не боюсь. Что тебе могут сделать змеи? Господь сохрани тебя от людей… На обратном пути ты проезжаешь мимо Керамикоса, и однажды я поддался искушению, оставил машину подле современной, довольно безвкусной христианской церкви, подошел к решетке, вперил взгляд в темноту, в то место, где, я знал, находится надгробная стела Гегесо, и внезапно, клянусь, увидел покойную мою бабушку, что стояла жива-живехонька и смотрела на меня с нежной строгостью, словно бы говоря: «Ну что же… Хорошо, в конце концов, что ты не стал чем похуже…», и затем она исчезла. Благодаря ей, и неважно, что там утверждают свидетельства, я – афинянин. Благодаря ей я люблю Афины. Некоторые говорят, что, пав столь низко, этот город стал худшей столицей в мире. Не знаю, да меня это и не интересует. Красивый или уродливый, для меня он – единственный. Это – город, в котором родилась, прожила всю свою жизнь и умерла моя бабушка. Я, разумеется, должен вам в том признаться, что в отдельных своих проявлениях она, точно как и Афины, была настоящим чудовищем, что терзало и изводило меня в те времена, когда я был маленьким мальчиком, а потом юношей, но что поделать? Она – единственная женщина, которую я любил в своей жизни.
Маленькая жизнь с Сеферисом