– И невеста, наверно, есть? – неожиданно спросила жена Кавалергардова, до сих пор молча следившая за беседой и лишь переводившая свои черные цыганские глаза с одного говорившего на другого.
Аким покраснел, усиленно замотал головой, говоря:
– Что вы! Никакой невесты нет.
– Тогда женим, непременно женим, – хохоча, проговорил Коренников. И все остальные поддержали его одобрительным смехом.
– Тут еще мы посмотрим, – возразил всем Илларион Варсанофьевич, тоже смеясь, – какая будет невеста. Нам не всякая годна. Так я говорю, Аким?
Востроносов еще больше смутился, ничего на это не ответил. Лишь покраснел как вареный рак.
– Женим, обязательно женим, – заявил Кавалергардов покровительственно и по-отечески. – Но без спешки. Вот прогремит повесть, тогда уж и все остальное будем решать. А пока о повести я что-то мало слышал. Как повесть-то, граждане, а? Чего отмалчиваетесь, неужели и сказать нечего?
– Так ведь еще не читали, – резонно заметила Зоя Огненная.
– Э, матушка, для того чтобы определить, каков коньяк, необязательно всю бутылку выхлестать. Достаточно глотка. Для опытного дегустатора. А вас я считаю опытными литературными дегустаторами, – рассудил Илларион Варсанофьвич.
После этого гости не сочли возможным отмалчиваться и принялись сначала не особенно пылко, а потом все больше и больше входя во вкус, хвалить прочитанные куски. Хвалить в этом кругу, как, впрочем, и ругать, даже поносить умели и делали как то, так и другое, с большой охотой.
Всякого человека, и замечу, без особенного труда, можно уверить в том, что он гений, равно как и в том, что он бездарь из бездарей, надо лишь настойчиво твердить то, в чем в данном случае вы желаете убедить. Не отступайтесь, и вы достигнете желаемого.
Разговоры о приписываемой ему гениальности Востроносов воспринимал поначалу всего лишь как необидную иронию или продиктованное дружеским расположением преувеличение. Сам он был далек от мысли о том, что написал действительно гениальное произведение. Он верил, что повесть ему в общем удалась, что в ней действительно немало выразительных эпизодов, метко схваченных характеров, есть острота и даже, может быть, некоторая глубина, но что касается гениальности – явный перехлест. Протестовать против этого сначала у него не хватило духу, затем он посчитал несколько неучтивым в незнакомой компании противоречить столь солидным и широко известным людям.
Какое-то время в его сознании мелькало тревожное соображение о том, что его собственные опасения насчет слишком явного следования стилистике Тургенева, Чехова и Бунина, у которых он учился и даже старательно подражал им, никак не могут остаться незамеченными не только литераторами-профессионалами, а и более или менее подготовленными читателями. До сих пор слишком явное следование кому-либо из известных писателей, а классиков в особенности, Аким искренне считал предосудительным, чего и сам автор должен стыдиться и всячески избегать. Но это-то больше всего и ставилось ему в заслугу. И если сначала именно такие похвалы более всего и смущали Востроносова, то к концу вечера незаметно для себя он уж ничего нарочитого и неестественного, а тем более предосудительного в этом не видел. Более того, он все с большим и большим удовлетворением отмечал про себя, что никакой иронии во всех расточаемых по его адресу непомерных похвалах нет, ее невозможно обнаружить при всем желании, что похвалы эти абсолютно искренни. И идут они от людей, которым дано понимать в литературе куда больше, чем ему, желторотому юнцу. Сообразив это, а мы всегда или уж во всяком случае по большей части соображаем лишь к своей выгоде, Аким потихоньку начал верить в собственную гениальность.
Ощутив себя гением, Востроносов легко и просто распрощался с гостями, перед которыми еще так недавно робел и тушевался. И на даче Кавалергардова он вдруг почувствовал себя не занесенным сюда волею счастливого случая, а почетным гостем, которому положены и радушный прием, и услужливо-вежливое обхождение.
Гости разошлись поздненько, хозяин и хозяйка чувствовали себя утомленными, уже устало позевывали. Что же касается Акима Востроносова, то день чрезмерных перегрузок, которые должны были бы его вымотать до крайних пределов, теперь не казался даже утомительным. Напротив, сейчас он чувствовал прилив бодрости, приток свежих сил и мог слушать похвалы хоть до самого утра. Спать совсем не хотелось, и потому он не спешил подняться в отведенную ему комнату, на что так надеялись хозяева.
– Не перехвалили случаем тебя? – спросил, позевывая, Кавалергардов, не за тем чтобы услышать возражения, а лишь для того, чтобы хоть что-то сказать на прощание.
Аким, хотя в душе и занесся в выси небесные, не в силу ума, а скорее по укоренившейся привычке, скромно ответил:
– Не знаю.
– Ничего, ничего, братец, – покровительственно положив тяжелую ладонь на острое мальчишеское плечо, проговорил Илларион Варсанофьевич, – не зря говорится: кашу маслом не испортить. Только мой тебе отеческий совет – не заносись. Цену знать себе надо, но заноситься – избави бог!