Читаем Третий прыжок кенгуру (сборник) полностью

Провинция, надо сказать, крепко сидела в нем, хотя Серафим и чувствовал себя вполне столичным жителем, но провинциализм свой с некоторых пор нарочито демонстрировал. Усвоил: нечего тут стесняться.

Вы спросите: для чего демонстрировать? Отчасти для того, чтобы быть на отличку, не теряться в общей массе. А еще, чтобы не утрачивать первородства, присущей с младенчества своеобычности. Ведь там, в провинции-то, только и жива подлинная самобытность. Там для писателя-деревенщика сохранился неисчерпаемый кладезь живого материала, на котором пиши хоть романы, хоть повести, не говоря уж о рассказах и злободневных очерках. Неиссякаемым источником и пользовался Подколокольников постоянно. Помимо редакционных командировок ежегодно по доброй воле и родственному влечению наведывался в родительский дом. Случалось, на все лето закатывался.

Возвращался переполненный впечатлениями и замыслами. Каждый раз его так и распирало от свежих наблюдений и рождавшихся замыслов.

После возвращения из родных краев Серафим летел прямо ко мне, иногда позабыв предварительно позвонить. Прихватывал «деревенские сувениры» – соленых грибков, при этом хвастал – «мать великая мастерица насчет солений, квашений, маринований», – баночку меда, авоську ядреных яблок отменных отечественных сортов: антоновки, синапа, воина, каких в наших магазинах сроду никто не видывал, хотя там, в глубинке, не знают куда девать – скоту скармливать вынуждены, а то и в землю закапывать, торговля кроме импортного «джонатана» ничего и признавать не желает.

«Сувениры» лишь предлог для встречи. Наскоро сунув их моей жене, Подколокольников тащил пройтись по парку. И прямо с порога начинал делиться мучившими его наблюдениями и обуревавшими замыслами.

– Писать надо по-живому, по-живому, – глотая слова, уверял он, – это литературное старичье от лености выдумало, что непременно следует отойти на приличное расстояние от того, что происходит у тебя на глазах, дождаться, пока все уляжется в сознании, пока душа впитает. Все это бред. Бред! Вспомни тридцатые: «Люди из захолустья», «Время, вперед!», «Большой конвейер» или та же «Соть» – написаны по-живому. Поэтому и время в них клокочет, не утихает по сей день. А теперь забыли свое славное прошлое, постарели, одышкой маются, на подъем тяжелы, вот и выдумывают всякое. От корней оторвались. В безвоздушном пространстве пребывают. А корни главное, почва родная нужна. У меня и корни и почва. Они питают, хорошо питают. И будут питать.

Подколокольников с некоторых пор все напористее разносил стариков. Прямо не говорил, но прозрачнее прозрачного намекал, что старики окопались на давно облюбованных позициях, заняли ключевые посты, склерозировали сосуды творческого союза, не хотят уступать места молодым. А пора, пора! Все равно деваться некуда, поупираются, потянут еще и уступят, обязательно уступят.

По жару, с каким все это произносил Серафим, ясно было, что уступить должны ему. Никому другому. Тогда и дела пойдут.


– Пятый год идет перестройка, а чем ответила литература? – как-то делился Подколокольников. – Тощенькими брошюрками! Да и за них взялся от силы пяток авторов. Остальные выживают, прикидывают, обмозговывают. А точнее говоря, гадают – в какую сторону повернет, что и как выйдет…

Серафим признался, что, прожив лето в родном краю, засел за многоплановый роман-хронику, в котором намерен отобразить ход перестройки, рассказать все как есть по правде – что получается и что не получается, как иные сбиваются, отступаются, кто-то совсем сходит с дистанции, а кто и снова выбивается на торную дорогу.

Хроника, как он определял, должна быть равнозначна самому ходу жизни. Самой правдой должна быть!

Такой замысел излагал мне Подколокольников еще год назад. С тех пор мы с ним, почитай, и не виделись. В городе он появлялся в случаях крайней необходимости. И не задерживался лишней минуты. Отзаседает, с кем надо увидится, в машину и на дачу к письменному столу.

За весь год мы, может, раза два всего и перезванивались.

Из коротких разговоров я знал, что Серафим, как он сам говорил, «гнал» роман о перестройке. Его уже торопили с ним в журнале и в издательстве, с которыми он заключил договора.

И летом в родной деревне он продолжал «гнать» свой роман, списывая иные эпизоды прямо с натуры.

Вернувшись из родных краев, никакими «сувенирами» на этот раз не побаловал, прямо с вокзала укатил на дачу.

Я, разумеется, и сетовать не думал, понимал, как тяжело отрываться от горячей рукописи. И не ждал от него ни визита, ни звонка. Поэтому и явились для меня полной неожиданностью этот ломающийся басок в телефонной трубке и снисходительная ирония, по которой я догадывался, что Серафим ухватил-таки удачу – то ли закончил роман-хронику, то ли еще что по-крупному обрадовало его.

– Треба прошвырнуться, – властно настаивал Серафим.

Что делать, раз треба. Деваться некуда, придется идти.


Шел на встречу с Подколокольниковым и гадал: для чего ему так срочно я потребовался? Чем-то он поделится со мной?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды — липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа — очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» — новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ганс Фаллада , Ханс Фаллада

Проза / Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века / Проза прочее