– А я по музыкальной части обучившись в Безансоне, был затем рукоположен и в здешнюю епархию направлен: вот и вся моя биография. В двух строках можно записать. Только я бы хотел, чтобы вы одно слово в посвящении изменили. Мне про «трогательные» пьесы не понравилось. Это определение для народных песенок каких-нибудь подходит, а никак не для моей музыки. Она у меня сложная, ученая. Так вы вместо «трогательных» поставьте «ученых»: «собрание пьес ученых и с природой согласных». Я вам потом объясню.
– Приходите ко мне в среду вечером, ужинать. У меня ассамблея. Вас отпустят? Маркиз также будет. Зачитаем ему посвящение, и вы объясните всем, чем ваша музыка замечательна.
Вдова уже прекрасно все вообразила.
– Нет, мне некогда, – довольно резко ответил аббат. Я не по светской части. Не воспитан, не обучен, манер таких не имею. Вот если захотите, я вам отдельно расскажу, а вы потом вашему обществу перескажете. Там, видите ли, есть такая закавыка, одно новшество, господином Рамо введенное, хроматическое или, если угодно, энгармоническое, ну и я в том же духе работаю. Заходите в собор, когда не лень будет. Там в сакристии есть эпинет, я на ней вам кое-что покажу. Эх жаль, нет у меня клавесина. В Безансоне у иезуитов такой чудесный был.
– А у меня клавесин имеется. Никто на нем давно не играл.
– Не может быть, – вскричал аббат. – Вот за такие слова я вас сейчас…
Он подскочил к ней, как-то нелепо прижался к ее плечу и потерся о него. Не то сумасшедший, не то мужлан неотесанный, не то, и правда, как невинное дитя. Одно слово: подкидыш. Освободилась от его щенячьей ласки.
– А клавесин-то покажете?
Повела его в апартаменты мужа. Там они вдвоем сняли чехол и обнажили померкший, некогда ярко красный инструмент.
– Ох, старинный, прошлого еще столетия. Антверпенский, самих Рюкерсов: вот тут, видите, написано.
Он стал его гладить и трогать, открывать и закрывать, пробовать клавиатуру.
– Разумеется, его переоперить необходимо. Вот тут, эти молоточки – это ведь перышки, их надобно поменять. И запоет он у нас, как миленький.
– А вы бы смогли?
– Так отчего же, смогу. Оперить, настроить и прекрасно играть можно будет.
– К среде?
– Допустим.
– Может быть, все же придете в таком случае, удостоите небольшим исполнением?
– Ах, вам отказать прямо невозможно, когда вы так просите, у вас… ну да ладно.
На том и откланялся, пообещав вернуться, как только добудет все необходимое. Она осталась одна. Обошла половину мужа, постояла на пороге спальни. Надо девчонке сказать, чтобы пыль вытерла. И рабочим из печатни – чтобы клавесин в салон перетащили. Спустилась в кухню. Стряпуха чистила спаржу. Села рядом и тоже принялась чистить. Нож скользил взад-вперед по прозрачным стеблям, похожим на бескровные пальцы. Руки были заняты. Это она любила. А мыслью вернулась к тому, что с ней «произошло». Что же это такое? Черная фигура в сутане, смуглое смеющееся лицо, глаза с тяжелыми веками и веселым бесцеремонным взглядом, найденыш, иезуитский выкормыш, аббат, каноник. Ей захотелось, чтобы он поскорее вернулся и еще что-нибудь сарлекинничал, насмешил ее. «Зачем мне все это?» А что «все» и что «это», не знала. Снова испугалась, подумав о том, как он носится по улицам. Поскользнется, упадет. Что за нелепость? Что за белиберда?
– Чему улыбаетесь, сударыня? – спросила кухарка.
Она почувствовала на своих губах улыбку.
– Уж не влюбилась ли моя госпожа?
– Влюбилась?
«Влюбилась»? Слово-то какое, да еще произнесенное стряпухой. Это было не ее амплуа. Как сказал бы аббат «трогательно», годилось для простонародной песенки. В Париже их называли «брюнетками», ибо речь в них шла часто о пастушке, влюбленном в девушку такой именно масти. Она вспомнила, как пел одноногий шарманщик на площади Сан-Сюльпис.