От кефали до галактики — один шаг. И наш разговор плавно, без всяких рывков, как-то сам собою вылился в беседу о космосе. (Из понятного такта я не спрашивал его о том, имеет ли космогония отношение к его работе в институте.)
Во-первых, мы сошлись на том, что галактика удивительно пустынна: ни живой души на астрономически великих просторах.
Вторым пунктом коммюнике стояло следующее утверждение: несмотря ни на что, надо стремиться ввысь, — чем черт не шутит, может, и удастся открыть какую-нибудь космическую Америку. Надо растить космических Колумбов…
— А вам не кажется, Лев Николаевич, что это становится похожим на детскую игру?.
— Что именно, Валя?
(С первого часа нашего знакомства он называл меня по имени и отчеству, а я его — только по имени. Так оно и осталось.)
— Вот это самое: значит, космическая пустыня и страстное желание лететь куда-то вверх, хотя встреч с оазисом и не предвидится?
— Что вы предлагаете, Валя? Не пытаться летать в космос?
— Нет, — твердо сказал Валя, перевертываясь на живот и подставляя спину солнцу. — Умозрительно я понимаю, что, сделав первый шаг, человек обязательно доведет до логического конца и эту свою затею. Самолет Райтов и современный реактивный аэроплан! Разумеется, все это удивительно. Вполне закономерно предположить, что от первых облетов Земли до космических путешествий нет непреодолимых рубежей. И все же…
Валя поймал какого-то жучка и закопал его в песок. Вскоре песок зашевелился, и жучок снова выполз на свет божий. Валя снова повторил свой опыт с жучком. Жучок снова оказался на солнце — кромешная тьма его явно не устраивала.
— Вы посмотрите на эту козявку, — сказал я Вале.
— А что?
— Он очень упрям.
— И очень живуч.
— Упорен, можно сказать.
— Для него это — все равно что слетать в космос.
Валя взял пригоршню песка, засыпал жука и прикатал ладонью, словно катком асфальт. Мы наблюдали. Вот наконец шевельнулся песочек… Образовалась маленькая воронка. Затем показались черные лапки. И вот козявка снова на поверхности!..
— Валя, — сказал я, — вы можете допустить такую мысль: мы рвемся в космос, делаем небольшие прыжки, а в это время за нами наблюдают галактические Гаргантюа и посмеиваются над нами, как мы над этим жучком?
Валя задумался. У него были серые, как у кошек, глаза, с какой-то непонятной запятой сбоку.
— Я думал об этом не раз, — сказал он.
— Мы взлетаем в космос, а они там посмеиваются. А?
— Вы журналист, не правда ли? — спросил Валя.
— Да.
— Я, кажется, встречал вашу фамилию.
— Возможно.
— Вы недавно писали о наших полярных станциях?
— Писал.
— Значит, читал вас. Вот вы ответьте мне: почему вы ни разу не написали об этих галактических Гаргантюа?
Ей-богу, не знаю, что и ответить. Собственно говоря, зачем об этом писать журналисту? Это область фантастики. Я так и сказал. Но мой ответ не устраивал Глущенко. Он считал, что фантазия должна быть присуща и журналистике. Помимо всего прочего это придает статьям ту самую живость, которой часто недостает.
— Вы писали о станции «Полюс-12», — продолжал он. — Читал. Не без любопытства. Что отличало ваш очерк от сухого отчета, который начальник станции посылает в Главсевморпуть или еще куда-нибудь? Небольшие зарисовки северной природы? Согласитесь, что этого мало для настоящего публициста, для боевого журналиста.
Воленс-ноленс согласился с ним. Но не во всем. Я считаю, что газета — это прежде всего факты, информации.
— А что такое серый очерк, до отказа набитый фактами, как троллейбус пассажирами?
Нет, говорил он убежденно, нашим газетам недостает пылких чувств. Пылкие чувства — не высокие слова, которые, кстати, набивают оскомину. Слова простые — а чувства сильные! Вот так! Представьте себе, говорил он, что ежедневно, вернее ежевечерне палят ракетницы, салютуя по тому или иному поводу. Разве праздничность салютов не снизится от этого?
— Снизится или нет? — спрашивал он меня.
— Вероятно, снизится.
— Вот видите! Желание все и вся втиснуть в очерк и сказать обо всем высокими словами наносит ущерб. Журналистике наносит. Я почти не читаю очерков. Вот именно поэтому.
— Это серьезно?
— Вполне.
— А мой прочли?
— Как исключение.
— Это лестно.
— Мне понравился спокойный тон и полнейшее хладнокровие при описании суровых условий зимовки. Отсутствие навязчивой идеи, грубо говоря, выражающейся словами: все трын-трава!
Я, видимо, невольно улыбался, слушая его.
— Чему улыбаетесь? — спросил он обиженно.
— Разве я улыбаюсь?
— Да.
— Я слушаю с интересом.
— И не обижаетесь?
— Ни столечко!
— Серьезно?
В это время послышался шум мотора. Дважды рявкнул резкий сигнал. Глущенко приподнялся на руках.
— Приехала киевская ведьма, — проговорил он.
Я так и не уразумел — была ли в его словах истинная злоба, или добродушие его приняло несколько оригинальную форму. Затем он снова улегся на песок.