Кажется мало: невесть отчего, его признания и клятвы, и нерассуждающая решимость распаляют всеотрицающую ярость. Гнев — против него, ядовитое желание во что бы то ни стало уязвить, ранить. Глубже, больней, чтоб показать себя во всей красе, чтоб получить в ответ удар, чтоб вытравить то несказанное из его глаз, касаний, голоса… Чтоб вновь увидеть в стали глаз одну лишь ненависть.
Как он смеет! Как он смеет? Смеет — что?
Что?.. Жалеть меня? Любить? Думать обо мне? Жертвовать собою ради меня? Меня?..
Мечусь рассерженной кошкой, хвосты волос хлещут бёдра. Сметаю со стола объедки, утварь, под ступнями хрустят осколки. Швыряю в пустоту грохочущие блюда, ножи и кубки…
…чтоб пошатнуться, подкошенной предчувствием ужаса, чтоб до стального привкуса на языке прикусить губы — только б не выкликнуть его имя…
Приговор
…Бронзовый диск зеркала отражает меня в дивном наряде, облёкшем второй кожей. Ткань мягко ласкает тело и ярка, точно мох. Зелёный — цвет сидхе? Пускай! Что королеве Коннахта до их обид, ведь зелёный добавляет красок глазам, отчего они зажигаются изумрудами, и так идёт золотым волосам и светлой коже. Закалываю на затылке тяжёлые витые пряди — и вижу в отражении за плечом того, кого уж не чаяла увидеть, исчерпав для него все проклятия и молитвы.
Были мгновенья, когда, поняв, куда он исчез, хотела послать за ним погоню, чтоб возвратили, хоть уговорами, хоть силой. А не успеют до границы… мне не впервой воевать с Уладом. Но задавила в себе нелепые метания, страхи. Смогла, вином и разгулом, охотами и пирами заглушила плач одинокой волчицы.
Во мне поднимается буря, но не позволяю внутреннему проявиться вовне. Пальцы неспешно поднимают и закручивают пряди, волосок к волоску. Безразлично улыбаюсь, и зеркало повторяет улыбку.
— Неправдива молва, называя королеву Коннахта сидхе. Ты прекраснее любой сидхе…
— Ах, вернулся?
— Как видишь.
Пожимаю плечами — небрежно… когда внутри кипит и плещет ярость: как смел он появляться в Уладе, хуже того — в Эмайн Махе, среди королевского двора, где каждый мог обвинить его в предательстве, боги знают, в чём ещё? Как смел подвергать себя опасности? Когда я не знала, клюют ли уж вороны его глаза, или он ещё истекает горячей кровью под гульбу уладского двора?
— Я полагала, тебя казнят.
— Король великодушно простил недостойного, — блёкло улыбается он.
Раздумчиво киваю, продолжая зеркальный разговор.
— Ах, великодушный, милостивый, мудрый король Улада! Как велик, как добр он, простив предательство своему князю… но ведь ты всегда был его любимцем. Конхобару, верно, лестна мысль, что, пусть не сам он, но его князь одолел королеву-ведьму. Не на поле брани — на любовном ложе, победа не менее славная!
— Уж не за ядовитый ли язык тебя назвали Мейв? — темнеет он взглядом.
Я и впрямь чую горечь слов на языке, точно яд вот-вот прольётся меж губ. Но не могу уже остановиться.
— Ну а ты сам, разве не за тем приходил в мои покои? Не потешить гордость? Отчего ж ещё? Давай, скажи, что причиной всему любовь, какая и не снилась Байле и Айлинн! — Откинув голову, хохочу, точно бы в жизни не слыхала шутки смешней.
В единый миг он оказывается рядом, так близко, что во мне отдаются удары его сердца. И моё собственное замирает, облившись ядовитой кровью, когда пальцы касаются моей открытой шеи.
Я не видела его склонённого, скрытого упавшими прядями лица, лишь чувствовала рваные горячие прикосновения дыхания к коже и отчего-то закрыла глаза. Я подумала тогда: вот оно, миг, когда отрава, что я проливала так щедро, наконец перетекла за край. Я ждала, я почти хотела в тот миг, чтобы пальцы сомкнулись на моём горле.
Он отводит волосы с шеи, рассыпает по ладони текучее золото, и оно льнёт к его рукам, как живое. Проводит, чутко касаясь, по округло выступающим косточкам, до низкого, шитого золотой нитью, ворота. И забирает из моей разжавшейся ладони гребни, вдевает их, один за другим, смиряя всегда непокорную моим усилиям золотую волну, не причинив ни малейшей боли, поцеловав напоследок короткий завиток за ухом.
Смутное, смешанное чувство отхлынуло, вымыв из меня все силы; хочу приклониться к его груди. Я всегдашняя слишком слаба теперь, слишком слаба для того, чтоб заставить замолчать должную давно умереть иную женщину, чей голос обычно неслышим, женщину, которая вполне осознаёт своё истинное одиночество, и оно гнетёт и страшит её, как смутная тень будущего. Женщина эта не разучилась бояться; она знает: за любой успех нужно платить. Мне везло, как никому, так какова же назначена мне плата? Удар какой чудовищной силы должен обрушиться на меня за всё, чем владею: красоту, силу, богатство, власть? Женщина эта устала в одиночку противостоять сотне порывов, как тонкое дерево на вершине холма. Она хочет, чтобы надёжный утёс укрыл её ото всех бурь.
Она могла бы сказать, позволь я ей заговорить: «Я боялась, что ты уже вернёшься. Мне стало пусто одной. Я ждала тебя, любимый».
Вздор.
Я говорю:
— Зачем ты пришёл?
— Попрощаться.
Мы всё равно не отражаемся вдвоём в проклятом зеркале. Резко оборачиваюсь: