Идем без отдыха. Слышны орудийные выстрелы. Вершины гор облиты лунным светом. Небо — россыпь звезд. Почему-то вспоминаются донские степи, расцвеченные в мае травами. И тут же мысли о матери. Я ни разу не писал ей с фронта. «Мама, прости… Сейчас напишу». В мыслях текут строки: «Дорогая! Я жив и здоров. Мои ноги ходят по советской земле. Сейчас мне немного, конечно, трудно. А кому в это время легко? Ты не беспокойся за меня. На фронте опасно. Но, как у нас здесь говорят, опасность не смерть. Главное — уметь не поворачиваться к опасности спиной, тогда ничего не страшно. Дорогая мама! У меня есть хорошие друзья. Раньше я не знал, что есть такие люди. Мой командир Егор Кувалдин. Он из Москвы. Мама, я верю: когда-нибудь ты увидишь этого замечательного Егора…»
«Пишу» о Чупрахине, об Алексее, Аннушке, Правдине. Вспоминаются Шатров, лейтенант Замков, командир дивизии… Так много хочется сообщить матери, но мешают выстрелы орудий, они заставляют думать о другом; что ж, подожду, найдется время и для настоящего письма.
12
Всю ночь поднимаемся в гору. В ушах звон сотен колоколов, вот-вот лопнет, расколется голова. А конца подъема и не чувствуется: к звездам, что ли, выйдем?.. Под ногами не земля — слой твердого льда: поставишь ногу — съезжает назад. Тело облито липким, горячим потом, а во рту сухо — языком не повернешь. Чертова высота! А может быть, земля опрокинулась и стоит перед нами дыбом? Не удержит! Пройдены сотни километров: катакомбы, море, песок, скалы — спрессованная толща опасностей. От сапог остались одни голенища, порыжевшие, потертые, а на коленях и руках — сплошные ссадины: проползли не один километр.
Там, за высотой, наверняка наши. Руки тянутся вперед: им легче, чем ногам. Хватаюсь за гибкий ствол клена — гнется. Животом упираюсь в ребристые камни, они шевелятся, вот-вот увлекут под откос, в темноту обрыва. Тяжело вздыхая и крякая, позади рвется снаряд. Тело пружинится, сгибаются ноги; подтягиваюсь еще на полметра выше.
Чувствуется приближение утра. Успеем ли до рассвета подняться на высоту? Вчера Егор и Мухин попытались проникнуть в горную деревушку, но их встретил старик кабардинец, предупредил: аул занят немцами, часто обстреливается советскими войсками. После этого не могли сидеть ни одной минуты. Поднимаемся на высоту с одним намерением: осмотреться, может быть, за вершиной наши. Днем, да еще издали, высота показалась не такой крутой и большой. Сейчас выросла до невероятных размеров. Ноги, локти жжет. Невозможно выдавить из желез хотя бы ничтожную капельку слюны.
На высоту поднимаемся с первым лучом солнца. Шумит ветер. Он обдувает лицо, проникает под изорванную одежду. Упасть бы на землю (дрожат ноги, кружится голова) и лежать, лежать, ни о чем не думая. Солнце, большое, чистое, медленно выкатывается из-за гор. Под его лучами даже угрюмые горы кажутся необыкновенно нарядными и вот-вот вздохнут, зашевелятся, расправив горбатые спины.
Нарастает шум. Сильнее и сильнее: обвал, что ли? Смотрим на небо: самолеты, их очень много. Идут боевым строем.
— Наши! — шепчет Аннушка.
Самолеты, сбросив бомбы, уходят. Высоту покрывают сотни огненных вспышек. Это бьет артиллерия. Впереди, словно из-под земли, вырастают цепи бойцов. Они катятся черными: изломанными полосами. Поле как море — бурлящее, штормовое. Это наши!
— Братишки, не останавливайтесь! — кричит Чупрахин.
В рядах атакующих появляются разрывы, отдельные, группы бойцов прижимаются к земле, серыми островками рябит поле.
Кувалдин выхватывает из-за пазухи знамя и, осмотрев нас, басит:
— Настал наш час. Слушайте меня: ударим фашиста во фланг. За мной!
Катимся под откос.
Теплая жидкость льется по голени. Истоптанный сапог делается красным. В глазах не люди — черные точки: справа, слева, там, где плывет над землей большое красное облако. Вокруг него, то подпрыгивая, то приседая, скачет круглый человек. «Это Чупрахин, он с Егором», — мелькает догадка. Зажав рану, проваливаюсь в глубокую яму. Кто-то подхватывает, прижимает к груди, шепчет и плачет:
— Коля, посмотри, они на высоте… Видишь, знамя. Это Егор… Родной мой, посмотри…
Голос куда-то удаляется, глохнет.
Что-то подбрасывает, трясет. Все тело в иголках.
— Сестричка, а далеко до госпиталя? — издали доносятся голоса. — Потише езжайте.
Открываю глаза: синее небо, пролетают самолеты. Впереди широкая спина, голова густо запорошена снегом… «Это бинты».
— Егор, — произношу со стоном.
— Крепись, Николай, — говорит мне Кувалдин.
— Отремонтируют. Теперь медики хлеще колдунов орудуют, любую деталь свободно заменяют…
— И Чупрахин тут, — по голосу узнаю Ивана.
— А куда же я денусь? Они у меня за Алешку ответят, кровью будут харкать всю жизнь, в букваре на первой страничке запишут: «Это Советский Союз, его трогать нельзя: бобо ручкам…» Запишут определенно.
— Аннушка? — спрашиваю и все больше начинаю понимать, где я и куда везут.
— Там, на передовой… воюет, — не сразу отвечает Кувалдин и покрикивает на лошадей: — Шалите мне!
Повозка скрипит, покачиваясь на выбоинах. Куда-то спешат деревья, горы — вся земля, небо… Солнце круглое, большое.