Как ни крути, изучение нового языка – один из лучших методов самопознания. Ученые (не только британские) выяснили: до определенного возраста все языки, которые человек учит, локализуются в одной и той же части мозга, а после – уже в разных. Поэтому после пубертатного периода человек не может стать билингвом. Вероятно, это касается не только языка: у тех, кто эмигрировал во взрослом возрасте, навсегда остается раздвоенное сознание, а у тех, кто уехал ребенком, сознание смешанное, гибридное. Русское и американское делят одну мозговую жилплощадь. Впрочем, бывают самые разные варианты. Ты встречаешь людей, приехавших в восемнадцать или двадцать лет, говорящих по-английски хорошо, но с чудовищным акцентом, и потому, что есть этот акцент, тебе кажется, что твой собеседник до сих пор лучше владеет родным языком; что в пространстве родного языка этого человека до сих пор больше, чем в англоязычии. Но это не так, его там не больше, а меньше. На родном он, конечно, говорит без акцента, но тот язык обеднен, выхолощен, от него осталась только оболочка. И, конечно, где язык, там и сознание. На юрфаке со мной учился один поляк, попавший в Америку в двадцать с небольшим. Английским он владел в совершенстве, но – этот акцент, эти интонации, а вместе с ними и все остальное – реакции, интересы… Все казалось каким-то гротескным, донельзя утрированным, эдакая пародия на «американскость». Меня дико раздражал этот неуклюжий закос под «all‐American boy», и нам было трудно общаться, потому что я все время пытался «вывести его на чистую воду», понять, кто скрывается за маской (ведь не может же это ходульное быть его настоящим «я»!). Его же, понятное дело, раздражали мои беспрестанные попытки достучаться до него-настоящего (тоже мне доктор Фрейд нашелся!). Однажды, когда я как бы невзначай поинтересовался, часто ли он ездит в Польшу, он посмотрел на меня так, как будто видит впервые, и сказал с расстановкой: «Мой билет был в одну сторону. А твой разве нет?»
Теперь нас целое поколение, гибридных людей, которым нужны другие слова, другой язык. Я это понял на русско-американском музыкальном фестивале «Джетлаг», куда меня вытащила Лена лет десять тому назад. Вокруг были сотни таких же, как мы, выросших в Америке и при этом вовсю распевающих песни Земфиры и «Мумий тролля». Нужен новый язык, выход во что-то еще. Может, даже повторная эмиграция, чтобы как-то разъять эти две слипшиеся части гибридного «я» или выпустить их на волю из того тесного пространства, в котором они привыкли сосуществовать. Хотя, разумеется, никакой повторной эмиграции в наше время быть не может, потому что есть Фейсбук, есть Вотсап, есть возможность вернуться. Но есть и новый язык, жилец уже другой части мозга, захламленной, точно жилище Ману, всякими диковинными вещицами непонятного предназначения. Когда-нибудь хозяин разложит все по полкам, наведет порядок, разберется во всех своих «кора», «диджа» и «жапсби». Новый язык, а вместе с ним и новое сознание войдет в подкорку, и я, говоря по-русски или по-английски, того и гляди, начну безотчетно калькировать причудливые обороты португальской речи. «Я пребываю с голодом» («Eu estou com fome»); «Именно что это, что сеньор хочет поесть?» («O que é que o senhor quer comer?»). Променяю комара, который носу не подточит, на блоху за ухом[127]
. Забуду значение поговорки «ни мычит, ни телится» (излюбленная фраза моего отца), потому что в португальском есть ровно тот же фразеологизм («não tugir nem mugir»), но означает он совсем другое, что-то вроде «молчит, как партизан на допросе». Возможно, я уподоблюсь тем двум кубинцам, которые как-то раз прижали меня к стенке в гостиничном баре и весь вечер наперебой трубили о том, как прекрасна их родина, где они оставили свои семьи четверть века назад, и как ужасна Луанда. Это были последние из многотысячного десанта кубинских специалистов, ниспосланного Фиделем Кастро в ответ на мольбы Агостиньо Нето. В начале девяностых, когда эшелоны врачей, учителей и военных консультантов отбыли обратно на Остров свободы, эти двое почему-то решили остаться и с тех пор тоскуют по родной Гаване, напиваясь в экспатском баре после дежурств в больнице Мария Пиа. За минувшие четверть века они так свыклись со своей ностальгией, что не могут без нее жить. Куба стала для них вечной Итакой, а полупьяный саудад заменил Пенелопу. Что, как и я однажды стану таким же? По крайней мере, я смогу сказать себе, что познал другой мир. Тот, о котором мои родители и их знакомые имели самое смутное и нелепое представление.