— А у докторов ты был? — сочувственно спросил Богдан.
— Не был ни разу.
— Надо бы к докторам…
— А где их теперь возьмешь?
— Может, хоть к Левону сходи. Хочешь, я позову его сюда?
— Не надо!.. Чем он поможет, знахарь? Я знахарям не верю.
— Людям же другим помогает.
Пантя держался тихо и покорно. Богдан смотрел на него с болью, жалостью и озабоченностью — наверно, это был такой удачный момент, когда они оба забыли, какой разговор состоялся между ними несколько часов назад, какое черное зло разделяет их. Пантя, может, и не помнил, что говорил во хмелю, а отцу хотелось бы забыть об этом, чтоб только оно не повторялось, отошло, исчезло навсегда. Потом парень с кряхтеньем и болезненной слабостью повернулся на бок и глянул на подоконник.
— А где моя шапка? — спросил строго и встревоженно. — Га? — И обжег отца беспощадным, чужим взглядом.
— Да ничего!.. Это самое… — примирительно заговорил Богдан. — Не бери ничего плохого в голову! Я взял и принял ее, чтоб не видно было с улицы.
Пантя все же почувствовал что-то недоброе и, склонившись с кровати, посмотрел на порог.
— А карабин где? — вскочил с кровати и застыл от испуга, побелел как полотно. Оттолкнул отца, кинулся в угол, где стояли ухваты, потом стал шарить глазами по углам, видно хорошо не помня, где поставил оружие, а может, «под мухой» и переставил в другое место.
— Да… это самое… — сдержанно сказал отец. — Находку эту я тоже припрятал. Чего ей тут торчать да людей пугать?.. Пускай лучше…
— Сейчас же принеси! — крикнул Пантя и с пеной на запекшихся губах кинулся на отца с кулаками.
— Перекрестись, дурачок! — перехватила его руки Бычиха. — Из-за чего грешишь? Мешалка твоя тут, вон в кладовке возле сундука стоит. А шапка — на сундуке.
Пантя, будто коршун на добычу, ринулся к двери, сильным толчком всем туловищем открыл ее настежь и вскоре вернулся из сеней с карабином и в полицейской шапке, хоть и босиком.
Богдан посмотрел на склонившуюся над дрожжами Бычиху и понял — это она нашла в соломе сверток и принесла в кладовку. У него закипела злость в груди на них обоих, но, чувствуя, что теперь нет никакой возможности предотвратить такое неожиданное зло, постарался сдержаться, еще раз перетерпеть лихую минуту. Может, все же удастся уговорить, убедить сына взяться за ум, отказаться от всего этого страшно неуместного, чужеродного. Мысленно старик даже начал подбирать самые убедительные слова, доводы, но не успел и рта раскрыть, как Пантя, лязгнув затвором и увидев, что обойма цела, громко, с истерическим визгом закричал:
— Ты понимаешь, что это такое?.. Понимаешь? За халатное отношение — расстрел! Такой закон! Я подписку дал!
— Так меня б и расстреляли, а не тебя, — спокойно заметил Богдан. — Я ведь сказал бы, что сам взял. Не побоялся б.
— И тебя и меня! Понимаешь!
Пантя подошел к кровати с откинутым к самой стене одеялом, сел, поставил карабин рядом и начал натягивать сапоги. Богдан только теперь заметил, что они уже изрядно подношенные и не ремонтировались, может, с первого года службы в пожарной команде: каблуки сбиты набок, носы стерты, голенища и поднаряды потрескались. Щетку с гуталином эта пожарницкая обувь тоже, видимо, не часто видела: аккуратностью Пантя не отличался с малолетства, а теперь, наверно, вовсе опустился.
«Не очень расщедрились твои хозяева, дав только эту шапку, которую как наденешь, так на черта становишься похожим. Даже сапог или ботинок не дали».
Отец невольно подумал об этом, но не сказал, так как неожиданно возникло что-то более важное и тревожное. Теперь он хорошо видел и понимал, что сын все время держит шею, как жердь, торчмя. И это не ради какого-то полицейского форсу, как подумалось во время завтрака, а совсем по другой причине. Не только торчком, но и немного набок. Сначала с ужасом представилось, а потом начала одерживать верх мысль о том, что это и не воображение, а неизбежное несчастье — стать сыну вечным калекой, всю жизнь горевать, страдать, не чувствовать себя равным среди людей. Если б хоть доброту сюда, совесть, чуткость и ласковость. А если и этого ничего не будет?.. Зачем тогда родиться такому?.. Как жить тому отцу, у которого вырос такой сын?..
Неудержимая жалость и страдание до слез, до отчаяния овладели Богданом, даже в глазах начало пестреть и желтеть, страшная обида горьким комом подкатывала к горлу и сжимала дыхание. Он сел на кровать, рядом с сыном, и, всей своей волей и собранностью заставив себя немного успокоиться, заговорил:
— Болит у тебя… это самое… шея. Вижу я. И сам ты жалуешься. Неудачливым ты и был, а теперь, должно быть, еще хуже… Зачем тебе все то, во что ты полез? Ни тебе, моему сыну, одному-единственному, ни мне, твоему отцу, этого не надо. Лечиться тебе надо, а мне — докторов тебе искать. Пока еще никто не видел вот этого, — старик кивнул на оружие, а потом поднял глаза на полицейскую шапку, — и люди нас не осрамили, не прокляли, возьми ты и отнеси это сам, отдай, у кого брал. Скажи, что больной ты, инвалид, и не можешь быть на этой ихней службе… Лечиться тебе надо… И пускай проверят, если хотят!..