Мастер, у которого я учился в киношколе, пока меня не выгнали, был олдскульным тьютором, помешанным на идеях Эггелинга, водил меня в пабы и тыкал пальцем во все, что двигалось, заставляя меня на ходу придумывать сюжет и развязку. Однажды мы смотрели у него дома «Безрадостный переулок» Пабста на белом пледе, натянутом между двумя стульями. В другой раз просто надрались, обсуждая героя немецкой комедии, вечно лежащего на рельсах в ожидании поезда, который в последний момент свернет на запасные пути.
Это он сказал мне, что артхаусом надо заниматься за чужие деньги, а для этого придется побегать в поисках инвесторов. Не вымаливай грантов, сказал он, прихлебывая портер, не обивай министерских порогов, ты им никто и звать тебя никак. В европейском кино приборчик «свой/чужой» работает еще быстрей, чем на боевом истребителе, сказал он. Веди себя как малый голландец! Они ведь тоже не с неба упали, а появились по обычной денежной причине: квартиры у новых заказчиков оказались маловаты, деньги уже были, а родовых поместий еще не было. Вот и тебе следует поубавить спеси и поискать человека, которому нужна маленькая картина на его собственный вкус. Вкус у него непременно должен быть необычный, тоскует ли он по кабинету доктора Калигари или по мертвой русалке. Я даже знаю такого, сказал он, захочешь поработать – дай знать.
Люблю лиссабонский сленг, то, что в русском обозначено темно и шершаво, в нем опереточно и невинно, скажем, дерьмо, bosta, означает также разочарование, а кокосовый орех – публичную женщину. А тюрьма, где я теперь сижу, называется xadrez, то есть шахматы.
Сегодня в коридоре нестерпимо воняло свинцовыми белилами, и у меня был приступ астмы, третий за все тюремное время. Надо обновить ингалятор, но на такую услугу моей заначки может не хватить. Я заработал свою аллергию в две тысячи девятом, когда ездил по приморским районам с реставратором Фокой: краски, с которыми тот возился, были на удивление мерзкие, сначала я повязывал на рот платок, но потом мне надоело его стирать, и я махнул рукой. К тому времени я больше года сидел без работы, так что несколько изразцовых фасадов заметно поправили мои дела, а на вилле в Капуфейре мне заплатили вдвое против обещанного.
Представь себе просторную веранду, выложенную терракотой, маленького жилистого хозяина, выходящего к обеду в футбольных трусах, и его жену-гречанку в черном балахоне, похожую на журавля. Гречанка проходила мимо меня по многу раз на дню, оставляя на краю портика то банку с пивом, то горсть лущеных орехов. Иногда она вставала на колени, наклонялась над бассейном и смотрела, как я разбиваю плитку молотком, а потом собираю ее снова: занятие для умалишенного.
Ночевал я в спальном мешке в глубине сада и пару раз слышал, как она бродит вокруг террасы, где между плитками еще торчали щепки, оставленные Фокой, но окликнуть так и не решился.
Спустя две недели хозяин осмотрел мою работу, вылез из бассейна, поморщился и сказал, что дно получилось слишком темным и следовало положить больше белых осколков, чтобы оживить блеск воды. К тому же он переплатил моему напарнику за веранду и больше не даст водить себя за нос. На это я заметил, что он заглядывал в бассейн по четыре раза на дню, мог бы и сказать, раз не нравилось, но хозяин махнул рукой и ушел в дом. Я пошел за ним повторяя:
Южанин высунул голову из кухонного окна и весело оскалился.
– В штанах у тебя заведется плесень, – сказал он. – Вас, поляков, нужно учить. И швы неровные, и цвет болотный. Возьми сотню и уходи.
Он протянул в окно свернутую бумажку, вынув ее из-за уха, будто папиросу, и захлопнул ставни. Я подергал дверь, но он запер ее на задвижку. Я пнул дверь ногой и набрал воздуха, чтобы крикнуть ему вслед, но вдруг закашлялся и согнулся пополам от боли в груди.
Хани, я сам испугался – я так долго кашлял, что потерял равновесие и схватился за перила, а потом и вовсе сел на пол. Кто-то вложил мне в руку стакан воды, стакан был ледяным, от этого стало еще хуже, в голове у меня взрывались холодные красные петарды, одна за другой, а в груди лежала холодная тяжелая слизь. Когда я продышался, рядом никого не было, сотенная бумажка лежала на подоконнике, а солнце стояло в зените. Я вытер рот краем майки и пошел собирать инструменты. У ворот меня догнала гречанка и окликнула по имени:
– Костас!
Я обернулся.
– Ты грек? Костас – это греческое имя.
– Нет, не грек.
Ее лицо приблизилось к моему, и я заметил, что брови у нее подкрашены синим, а над верхней губой темнеет пушок. Гречанка взяла мою руку и сунула в ладонь несколько свернутых бумажек.
– Возьми, это тебе причитается. И не сердись на него. Он вчера поставил на игру «Спортинга» и проиграл.