Почему я вспомнил про этот бассейн? Потому что в одну из ноябрьских ночей, когда так похолодало, что мне пришлось перебраться на террасу, взять старый шезлонг и укрыться пледом, я увидел своего отца Франтишека Конопку – он опустился на край моего шезлонга так тихо, что не скрипнула ни одна пружина. У отца было воспаленное лицо, а на шее висел деревянный крест, напомнивший мне пропуск на сыромятном шнурке, в вильнюсской школе такой выдавали, когда ты отпрашивался в туалет.
– Слушай, – сказал он, – я тоже ушел со свиньями, или как там у вас говорят об умерших, ir com os porcos? У тех двоих были туз червей и десятка пик, Морти прошел двумя сотнями, Новак прикупил к трем червям четвертую и молча сидел, а мне для цвета ничего не пришло, jebię to wszystko!
– Папа, о чем ты? – Я протянул к нему руку, но он проворно встал и отошел к перилам.
– Новак поставил еще пять сотен и ушел в холм, а я прикупил короля и сидел с цветом, в котле кипело золото, и когда мы открылись, у Морти был неполный флеш, у меня шиш, у Новака три короля и тройка!
Отец перекинул ноги через перила и спрыгнул в сад. Я услышал шорох мясистых рододендронов, только вчера посаженных гречанкой, и быстрые шаги по клумбе, потом раздался механический треск козодоя, звякнула щеколда на воротах, и стало тихо.
Глава пятая
Сегодня, Ханна, у меня особенный вечер. Сегодня я выменял «Победу» на косяк. Возле душевой охранник показал мне его из кулака и подмигнул, а я-то всегда считал его бессребреником и занудой. Толстяк дорожил своей репутацией и готов был продать ее за сотенную, но денег осталось всего ничего, так что я снял с руки часы и положил ему в карман. Теперь вот сижу, окутавшись дымом, смотрю в потолок и медленно думаю о цифрах. Почему Зое должна была умереть в сорок четыре?
Сорок четыре, два гнутых перевернутых стула в ольховом аду, две четверки с плюсом, похожим на крест, который и поставить-то негде: тело обратилось в пепел, пепел лежит в маяке, маяк стоит в погребе, а погреб таится под полом в доме номер четыре (снова четыре!) в переулке Ремедиош. Все это щелкает теперь в моей голове, будто копыта пристяжной лошади, лишь для того, чтобы заглушить размеренный и жесткий шаг коренной: тетки нет, тетки нет, тетки нет.
Было такое племя в Арнемленде, где люди верили, что появились из тотемов. Женщины – из тотемов, закопанных в песок, а мужчины – из спрятанных в траве. Я так точно появился из травы, как самый настоящий юленгор, и в траве же меня пускай похоронят. От нее першит в горле, это потому, что трава высвобождает смех, а смеха в человеке столько, что если он весь выплеснется, то вынесет вон и сердце, и потроха, поэтому горло сжимается и держит смех внутри. Это я сразу понял, хватило первой щепотки. Я люблю maconha за то же, за что люблю австралийские мифы: стоит кому-то попытаться варить улиток, как те выпрыгивают из костра и начинают плясать, а если змей проглотит детей и женщин, то они пощекочут ему брюхо и выйдут живые и румяные.
Щелк-щелк, цок-цок, нет, это не костяшки, это ножницы лунного садовника, стригущего кассию, на которой тотчас отрастают новые ветки. С ним и с белым кроликом поселилась на небесах красавица Чан Э, выпившая по ошибке ядовитое зелье, избавившее ее от боли на целую лунную вечность. А может, и не по ошибке.
У литовцев есть бог пчел и бог льна, бог, ведающий брожением пива, и даже бог, дующий на волны, а бога дружбы нет. Нет никого, кто охранял бы согласие между людьми, глядя тысячью глаз. Я видел такого бога на персидском барельефе, где он вонзает нож в бок быка, отвернув лицо, помню даже слово «тавроктония», показавшееся мне нелепым, впрочем, как и русское «заклание». Слова, связанные с убийством, редко бывают благозвучными, возьмите хоть
В январе девяносто первого мы с Лютасом и Рамошкой ходили к парламенту с чаем, хлебом и тушеной свининой в судках. Тогда многие носили на баррикады еду и кофе, чтобы чувствовать себя причастными: люди жгли костры, сидели на бревнах и разглядывали друг друга. По дороге домой Рамошка хмуро сказал, что мне вообще не стоило туда ходить. Что я литовец только на четверть, а этого мало.
– Такие, как ты, сами толком не знают, что у них за кровь, – добавил он с такой неожиданной злостью, что я оторопел.
– При чем тут кровь? Я же здесь родился, ты чего?
– Родился, женился. А дед полковник у тебя. Будь он живым, небось, стрелял бы теперь в наших возле башни! А ты бы ему патроны подавал!
– Дед был не полковник, а майор. – сказал я, когда Рамошка свернул на свою улицу. – И вообще он приемный, не настоящий.
Мы стояли у дверей почтамта, переминаясь с ноги на ногу на свежевыпавшем снегу. Утром в начале проспекта поставили цементную тумбу и две створки чугунных ворот. Часовые сидели на тумбе, курили и тихо переговаривались.