Когда Агне родилась, я долго смотрела на нее с подозрением, вглядывалась в мягкое личико, но она была похожа на обоих своих отцов, как яйцо перепелки похоже на узор перепелиных крыльев. Тогда я решила, что их семя смешалось слишком быстро и теперь у моей дочери два отца. Может быть, поэтому я ее не очень люблю. Знаешь, в итальянских монастырях бывает такое окно во внешней стене – с широкой полкой и механизмом на манер карусели? Это окно для подкидышей, а вовсе не дырка для подношений, как я раньше думала. Так вот, мне часто снилось, что я кладу Агне на полку и собираюсь крутануть колесо, повернуться и уйти. Что ж, теперь она выросла, а мне осталось совсем немного.
Знаешь, как я это поняла? Врач не сказал мне результатов теста, но я почувствовала, что он выпустил меня из рук, как надколотую чашку. Его позвали из коридора, и он вышел, не закрыв дверей, хотя я еще не успела надеть платье и стояла посреди кабинета с голой грудью. Мое тело уже не казалось ему человеческим, стоящим внимания, оно было обречено и от этого потеряло всякий стыд. С этой минуты я вступала на путь казенных простынок, белых стен, капельниц, громыхающих каталок и запаха горелой арабики из больничной столовой. Этот путь кончается для всех одинаково, а другого пути нет. Вот так все просто, понимаешь?
– Никак не согреться, – сказала она, – ноги ледяные. Я и забыла, как холодно в этих краях!
Я достал бутылочку из бара, подержал под струей горячей воды, потом сел на пол, взял в руки ее ступню, плеснул в ладони рому и стал растирать пятку, потом щиколотку и выше, к холодному колену, я тер крепко, не жалея, время сгустилось и пошло вдвое медленней, doppo piu lento, как пишут на нотных листах. Потом я принес воду и таблетки, она запрокинула голову, я увидел ее длинное смуглое горло. Мне казалось, я вижу красные капсулы под кожей, будто божьих коровок, ползущих по краю ладони, чтобы взлететь с еле слышным треском, выставив слюдяные подкрылки.
Потом я вышел на балкон покурить и торчал там минут пять, промерзая до костей в одолженной у китаиста толстовке с надписью «Тарту 95». Балконная дверь открылась с трудом, мне пришлось налечь на нее как следует. Внизу я увидел сплошную снежную равнину, перечеркнутую синими ветвистыми тенями вязов. Тибетская страна
Закажу ужин в номер, подумал я: два стейка, салат и огромный кусок торта, мы зальем простыни красным вином и разведем ужасное свинство. Я ни разу не ужинал с женщиной в постели. Я вообще был в постели только с одной женщиной. Хорошо, что Мярт этого не знает.
Поймал себя на том, что уже писал об этой ночи. За шесть с половиной недель в одиночке я написал больше слов, чем за последние десять лет. Прямо как тот беззубый Мелькиадес у Маркеса, который вставил себе челюсть и заново научился смеяться.
Сегодня дежурит неподкупный толстяк, так что подзарядки в душевой комнате мне не видать. Да и душевой, наверное, не видать. Такие простые вещи, как вода и электричество, вернее их отсутствие, могут заставить тебя страдать не меньше, чем удары подкованным ботинком по почкам.
Мой арестный дом больше смахивает на башню, в которой сидел ди Риенцо, римский трибун: его комната мирно соседствовала с тюремной кухней, у него были камин и библиотека и еще тяжелая цепь на ноге, которую приходилось волочить за собой. Узилище тихое и благородное, писал трибун, carcer honestus et curialis. Надо же, еще один уцелевший осколок латыни. Какой смысл в языке, который, кроме тебя, мало кто понимает? Такой язык нужно отбрасывать, как геккон отбрасывает хвост, когда спасается бегством. Оставлять его врагу и быстро отращивать себе свежий язык, полный яблочного хруста, шипения и голубиного плеска.
– Вот уеду отсюда, – сказал я тетке в отеле «Барклай», – и первым делом забуду эстонский насовсем. Все эти четырнадцать падежей, стоячие воды просодии, забуду, потеряю, как мир потерял галиндов и ятвягов.
Мы снова стояли на балконе, но гостиничный фонарь погас и холод в свете занимающегося утра стал еще невыносимей. Синие парковые вязы уже не давали тени.
– И русский забудешь? – спросила Зое, кутаясь в одеяло.
– На русском я пишу. Я ведь хорошо на нем пишу?
– И куда же ты уедешь?
Такая уж была у нее манера: делать вид, что не расслышала вопроса, или отделываться пустотелой фразой, ускользающим жестом. Какое, однако, негодование, какая студеная досада заполоняет голову, когда кто-то пренебрег твоим текстом, не прочел, отмахнулся, оставил в кармане самолетного кресла. Пожалуй, я не обиделся бы так, если бы этот кто-то выгнал меня из своей постели. Выходит, что пренебрежение текстом болезненней, чем пренебрежение телом?