– И что же ты знаешь? – Он прижал подбородок к согнутым коленям, я сидел так близко, что увидел мурашки у него на запястьях. Его била легкая дрожь, я слышал шорох ее широких крыльев внутри его тела, недаром литовское drugys означает и лихорадку, и бабочку одновременно.
– Когда я написал тебе про Ласло, ты небось сидел там и смеялся во все горло, уж ты-то знал, что ни один пистолет в этом доме не стреляет. Зря, что ли, ты с отчимом в тир ездил по воскресеньям.
– Ничего я не знал. Этот шкаф был все время заперт, я перед ним немало времени провел, разглядывая стволы и облизываясь. Но просить у тебя ключ я не хотел. У тебя всегда был вид беспокойного собственника.
– Вид у меня, может, и был, а ключа не было. Правда, теперь он и не нужен, дверцу разбили, бери не хочу.
– Не надо было пускать в дом кого попало, – заметил он, глядя на мои голые ноги, торчащие из под пальто. – Ну, что еще ты знаешь?
– Я был уверен, что ты приедешь на мыс Варваров, раз я попал в беду. К тому же история с шантажом была в твоем вкусе: шлюхи, кровь, трансвеститы. Но ты не приехал. Вместо этого ты прислал ко мне полицейских. А потом мне показали твое мерзлое тело на каталке.
– Значит, ты не поверил в мою смерть?
– Не поверил. Вернее, сначала поверил, а потом понял, что ты меня разводишь. Вспомнил, как ты лежал в перемазанных красными чернилами простынях в тартуской общаге и притворялся умирающим. К тому же на бирке, привязанной к твоей ноге, была дата рождения, которую мог написать только ты сам или я, но никак не тамошний санитар из морга. Ты и вправду родился в семьдесят четвертом, но в паспорте у тебя семьдесят шестой – еще со времен мореходки. На этом ты и спалился, старичок!
– Ты что, думал, я с тобой играю? – Лютас поднялся со ступеньки, его худое тело распрямилось, словно гармоника. В светлом плаще с поясом он казался непривычно высоким. Вообще-то он ниже меня на голову.
– Я думал, ты меня наказываешь. Дело даже не в бирке с датой рождения, а в том, что ты не способен умереть так глупо, как умер в этой истории. Такие, как ты, умирают на льдине, глядя вслед уходящему кораблю. Или в канаве от паленой водки. Разве не так умер жестянщик Рауба?
– Заткнись, Кайрис. – Он смотрел на меня сверху вниз, сунув руки в карманы плаща. Лицо у него было злым и блестящим, как вощеная бумага. Таким я видел его только однажды, много лет назад, когда мать велела ему убираться вон из дома и он явился ко мне во двор вечером и бросил камушек в окно. Мы полночи просидели на скамейке за домом, накурились до черноты в глазах и решили, что утром подадимся на побережье. Там у него были знакомые, которые взяли бы нас грузчиками на паром, идущий в Киль, а уж там, в порту, нам подвернется суденышко, идущее вокруг света.
– Ладно, открывай старухину спальню, я должен показать тебе фильм. И проектор мой японский тащи. Я оставил его у тебя, когда был здесь в последний раз.
– У меня нет ключа. А проектор твой я давно снес в подвал. Не полезу я туда, там лампа перегорела. Оставляй свою флешку и уходи, я сам потом посмотрю.
Некоторое время мой друг стоял, покачиваясь с носка на пятку, потом помотал головой, потер кулаками покрасневшие глаза, спустился в гостиную, взял там железное кресло-качалку, поднялся по крутым ступенькам, неся его перед собой, и что было силы двинул креслом в дубовую дверь. Задвижка хрустнула и отлетела вместе с петлей. Лютас вошел в комнату, и я вошел за ним.
Дверь на первом этаже хлопнула, сквозняк звякнул подвесками люстры. В зеркале отражался голубой с белым круизный лайнер, зашедший сегодня в порт, я проснулся утром от его низкого радостного гудка.
– Флешку не дам. Вместе будем смотреть. – Он хитро посмотрел на меня и внезапно улыбнулся. Я понял, что скучал по этой кривой улыбочке, по усмешке напроказившего рассыльного, и опустил глаза, чтобы не улыбнуться в ответ. Посмотрев на стену, с которой я давно снял все портреты предков Брага, потому что бронзовые рамы хорошо продавались, Лютас одобрительно кивнул, выложил из кармана флешку, велел мне найти большую простыню, а сам пошел искать проектор. Я посмотрел в окно: корабль понемного двинулся от причала, на белом боку было написано «Луминоза». Значит, уже десять утра. Когда живешь возле доков, часы не нужны.
Эта тюрьма, Хани, оборудована гораздо хуже прежней. Завтрак не приносят, а за обедом нужно идти в коридор к деревянной будке, где стоит бак с похлебкой. Подушка набита комьями свалявшегося поролона, ночью я кашляю не переставая, и сосед швыряет в меня ботинком.
Грызу ногти и пишу на коричневой бумаге, запястье у меня опухло после драки, карандаш роняет грифель, но я царапаю буквы, понимая, что плохо рассказанное прошлое отменяет будущее. Хорошо, что у меня уже есть тюремный опыт. Правда, одиночка в моей первой тюрьме была парижской гарсоньеркой по сравнению с этим притоном.