В то утро Соренсен пришла в клинику узнать, можем ли мы предложить ей что-нибудь еще. На ней были белые брючки и белая рубашка. Сухую и истонченную, точно бумага, кожу прорезали морщинки. Должно быть, она плакала, но сейчас лицо ее было шифром, прочитать который я не мог.
– Она испробует что угодно, – умолял меня муж Беа. – Она сильнее, чем кажется.
Но какой бы сильной она ни была, на пробу больше ничего не осталось. Я уставился себе под ноги, не в силах отвечать на неизбежные вопросы. Штатный врач нервно ерзал в своем кресле.
Наконец Беатрис нарушила неловкое молчание:
– Простите. – Она слегка пожала плечами, устремив невидящий взгляд куда-то мимо нас. – Я знаю, мы дошли до конца.
Мы пристыженно склонили головы. Подозреваю, это был не первый раз, когда пациент утешал докторов относительно неэффективности их дисциплины.
Два утра, две разные опухоли. Два совершенно разных воплощения рака: один наверняка излечимый, второй – неуклонная спираль к смерти. Казалось, что даже сейчас – через 25 сотен лет после того, как Гиппократ наивно ввел в употребление всеобъемлющий термин
Однако сколь бы наивным это ни выглядело, именно неколебимая и истовая вера в то, что в основе всего разнообразия онкологических заболеваний лежит один и тот же механизм, вдохновляла ласкеритов в 1960-е. Онкология была походом за связующими истинами – за “универсальным лекарством”, как выразился Фарбер в 1962 году. Онкологи тех лет грезили о лекарстве от всех видов рака лишь потому, что он представлялся им единой, универсальной болезнью. Бытовало убеждение, что если найти способ лечить один вид рака, то будет легко перейти и к лечению Другого – и так далее, по цепной реакции, пока вся злокачественная империя не обрушится по принципу домино.
Эта гипотеза – что монолитный молот рано или поздно разнесет монолитное заболевание – заряжала врачей, ученых и общественных активистов энергией. Для ласкеритов это был организующий принцип, постулат веры, единственный маяк определенности. И в самом деле,
Лимфома Ходжкина – болезнь, что привела Бена Ормана в больницу, – и сама-то вошла в мир рака относительно недавно. Ее первооткрыватель, Томас Ходжкин, худой невысокий английский патологоанатом XIX века с лопатоподобной бородой и поразительно загнутым носом, словно бы вышел из лимериков[343]
Эдварда Лира. Ходжкин родился в 1798 году в семье квакеров, жившей в Пентон-вилле, деревушке близ Лондона[344]. Не по годам развитый ребенок быстро вырос в еще более развитого юношу, чьи интересы блуждали от геологии к математике, а от математики – к химии. Одно время он учился на геолога, потом на аптекаря, а в результате окончил Эдинбургский университет со степенью доктора медицины.Случайное событие привело Ходжкина в мир патологической анатомии, к открытию заболевания, получившего его имя. В 1825 году распри в профессорских рядах лондонской больницы Гая и Святого Фомы разбили это почтенное учреждение на две соперничающие половины: больницу Гая и больницу Святого Фомы. За разводом, как то нередко бывает в супружеских конфликтах, последовала яростная дележка имущества. Спорная собственность представляла собой драгоценную анатомическую коллекцию, состоящую из скелетов и банок с формалином, в которых плавали мозги, сердца и желудки: эти жутковатые сокровища использовали для обучения студентов-медиков. Больница Святого Фомы наотрез отказалась расстаться со своими образцами, так что больнице Гая пришлось спешно организовывать собственный анатомический музей. Ходжкин как раз вернулся из второй своей поездки в Париж, где обучался расчленять трупы и готовить анатомические образцы, поэтому его рекрутировали на почетную работу по созданию новой коллекции. Должно быть, самой неординарной академической привилегией в этой работе было название новой должности Ходжкина – хранитель музея и инспектор мертвых.