Тогда он вытер ноги о свою деревенскую робость и постучался в дом Карамзина.
Уж если ты Карамзин, то в каждом русском доме, где умеют читать, ты член семейства. Об отечестве беседа, о Слове и Боге, о материях всечеловеческих, тончайших – как же без Карамзина? Карамзин всякому русскому, почитающему себя ответчиком за весь белый свет – первый товарищ. Даже самому заядлому спорщику, любое слово Карамзина подвергающему язвительному исследованию и полному даже отрицанию – все равно свой. В России уж так заведено: я и Карамзин, мы с Николаем Михайловичем. А изречения кумира! «Русский в столице и в путешествиях разоряется, англичанин экономит». «Англичане живут в городе, как в деревне, и в деревне, как в городе».
Василий Андреевич трижды видел Карамзина. В Пансионе, где говорил ему речь, на Никольской – Андрей Тургенев водил знакомиться, встретил однажды в лавке Бекетова, но чтобы один на один, чтобы занижать собою время Карамзина!
Николай Михайлович принял родственника по-домашнему. На нем был халат черного без блеска бархата, белоснежная, с открытым воротом, рубашка, на ногах татарские сапожки, мягкие, козловые и, кажется, без каблуков.
Великий писатель глянул на красные щеки собрата по перу, улыбнулся:
– Зимушка!
– Воздух скрипит, как снег под ногами.
Николай Михайлович рассмеялся:
– За вами хоть записывай. Елизавета Ивановна хочет вас видеть, но сначала побеседуем о делах. Тургенев перед отбытием в столичную службу приезжал проститься и оставил для прочтения ваш пересказ «Элегии, написанной на сельской кладбище». Произведение сие громко – знаменитое, оно – исток нового направления в мировой литературе. Сентименталист поэзию глагола с готических высот приблизил к земле и поместил в человеческом сердце. Поэзия деяний и поэзия чувства пока еще существуют параллельно, но обязательно сольются в единое русло. В вашем пересказе державинский надсад, громогласие, а картина-то хотя и печальная, хоть и касается вечного, жизни и смерти, но ведь деревенская. Обычная. – Николай Михайлович положил руку на руку Жуковского. – Даровитость ваша неоспорима и в этом варианте пересказа, однако от вас нужно требовать не просто лучшего, но в высшей степени превосходного. И вот мой совет: отстранитесь от Грея, от его английской жизни. Говорите о русском. Пусть кладбище будет у вас то же, что в Мишенском – Елизавета Ивановна рассказывала мне об имении Буниных… Когда станете сочинять, держите перед глазами – родное. Но, может быть, вас удовлетворяет пересказ?
– О нет! – Василий Андреевич даже отстранил от себя листы своего же сочинения. – Я видел, насколько эго беспомощнее элегии Андрея, но я не мог разглядеть причины своего поэтического недомогания.
Николай Михайлович снова засмеялся.
– Точнехонько подмечено. Уж когда впадешь в недомогание, никакими переменами слов, строк, строф – неудачи не осилить. Коли не пошло само собою, смирись и отложи до лучших времен, а может, и оставь… Впрочем, стихи – наше потомство. Уродец бывает тоже дорог.
– Иные, не находя в своих сочинениях достойного, сжигают рукописи.
– Избави вас бог от гордыни. Сожженные рукописи – гордыня, сокрытие своей человечности. Слабости наши – самое верное проявление человечности!
– Николай Михайлович! – Жуковский встал, сел, снова встал. – Николай Михайлович, но это ведь вами сказано: гений не может заниматься ничем, кроме важного и великого. Вы предлагаете в пример Франклина, который, ставши ходатаем человечества за свободные его права, не жил уже для себя.
– Верно, сие написано мною. Но, сколь помните, это пересказ лекции Платнера… Нет, я не сжигаю рукописей. Юная наивность, даже молодое наше высокомерие, – а от него бросает в жар и бывает ужасно стыдно, – для сочинителя драгоценность. Разве такое измыслишь, взявшись писать о молодых, а тут вот она, живая молодость, кладезь наших глупостей. В ранних рукописях опытный сочинитель обнаруживает порою удивительное откровение, темы великие. Сил когда-то не хватило объять все это… – Карамзин усадил Василия Андреевича. Наклоняясь, в глаза посмотрел: – Вы сожгли все свое… раннее?
– О нет! – воскликнул Жуковский. – Я мало что написал… Я все не решаюсь…
– Не умничайте, тогда и получится, – просто сказал Карамзин. – Наше перо умнее нас.
– Николай Михайлович! – Жуковский отирал о фалды фрака вспотевшие ладони. – В чем тайна вашего стиля? Я трижды перечитал «Письма путешественника». Наизусть многое помню. «Темнота ночи мало-помалу исчезает. Горы открываются от минуты яснее. Все дымится! Тонкие облака тумана носятся вокруг нашей лодки. Влага проницает сквозь мое платье, и сон смыкает глаза мои». Здесь же ничего… я хочу сказать, где же здесь… то есть высокое, великое? Так все просто. Но ведь хорошо!
Карамзин улыбнулся.