чудесен» (с. 8), «я так велик и так уверен в себе — настолько убежден...» (с. 72),
«целовал Фофанов и Клюев (бедный Клюев!) и падал Фофанов к ногам!..» (бедный
Фофанов!). Для нового издания все это даже не перечесано заново; старый, довоенный
фиксатуар так и лоснится со страниц книги.
Цикл стихов посвящен щекотливому «разбору собратьев». Наудачу, курьеза ради,
выбираем несколько цитат:
Напыщен и отвратно-прян.
Рокфорно, а не камамберно.
Жеманно-спецно обуян.
Да, я люблю тебя, Вася,
Мой друг, мой истинный собрат,
Когда, толпу обананася.
Идешь с распятия эстрад!
Северянин еще во время оно закончил делать
превратился в падение и бесконечные, как оказалось, бездны безвкусицы и ноющего
330
провинциализма.
Северянина-поэта, подлинного поэта было жалко.
От Северянина-виршеслагателя, автора книги поэз «Соловей», делается нудно,
уныло.
В. Ирецкий ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН
Среди огромного множества поэтов, стремглавно промелькнувших за последние
двадцать лет, Игорь-Северянин выгодно отличается от многих: у него свой
собственный поэтический лик и свой почерк. За это время на поэтической улице много
было шума и не раз совершались сдвиги даже у более прочных авторов, а Игорь-
Северянин уверенно шагал по избранной им тропинке, целиком отдавшись во власть
своего музыкально-лирического дара, не замечая того, что творится вокруг.
А творилось немало. Бурлили Бурлюки, по-африкански сверкали глазами кубо-
футуристы, благим матом вопили Хлебниковы и Круче- ныхи — Дыр-бул-щыл! В моде
была стихийная звериность или звериная стихийность (сейчас уж не припомнить!), по
крайней мере, поэты изо всех сил выбивались, как бы рявкнуть по-гиппопотамски, а
люби- мейшим из любимых был Джек Лондон, помесь Майн Рида и Вампуки,
живописец мордобоя и свернутых скул. Вон там в запыленной вазе лежат их
запыленные пожелтевшие визитные карточки: «Ослиный Хвост», «Поросята», «Дохлая
луна», «Бух лосиный», «Взорваль», «Пощечина общественному вкусу».
И среди этой неистовой пещерной шаманской какофонии невозмутимо звучала
жеманная бонбоньерочная флейта:
Я в комфортабельной карете на эллипсических рессорах Люблю заехать в
златополдень на чашку чаю в женоклуб.
Перебираешь в памяти эти полувыцветшие воспоминания — и диву даешься: как
это так случилось, что этот заблудившийся в столетиях романтик, которому уместнее
было бы жить в эпоху женоподобных
миньонов короля Генриха III, обсыпанных фиолетовой пудрой, в кружевах и
брыжжах, — пришелся ко двору во времена «Дыр-бул-щыла».
Впрочем, есть решающее объяснение: в нем неистребимо сидел задор подлинного
дарования, опрокидывающего все попутные преграды.
Мы сначала очень недвусмысленно улыбались, выслушивая его по- эзы, диссоны,
берсезы с «шалэ», «грезёрками», «виконтессами» и «пуантами», а затем незаметно для
самих себя стали прислушиваться к его виртуозности, умевшей передать ритм качелей,
элластических шин и танцев:
И пела луна, танцевавшая в море.
Мы «жемчужно» хохотали, когда знакомились с его галантерейными
комплиментами — «Властелинша планеты голубых антилоп» — и когда нам стало
известно, что у него имеется:
...дворец пятнадцатиэтажный И принцесса в каждом этаже.
Нам казалось весьма нехозяйственно вливать «шампанское в лилию» и делать
мороженое из сирени.
Но...
Дело в том, что один из подлиннейших признаков искусства — это его
заразительность и что степень заразительности есть единый критерий искусства. «Чем
сильнее заражение, тем лучше искусство, не говоря об его содержании» — указывал
Толстой. И надо признаться, что скептические улыбки, которые мы снисходительно
дарили поэту в Бродячей ли Собаке или за чтением «Громокипящего кубка», довольно
быстро сменились улыбкой благожелательности. Почему? Не потому ли, что мы
почувствовали в поэте искренность, нас заразившую? В конце концов решительно всё
331
имеет право излиться в искусстве. Надо только, чтобы это было совершенно и
заключало в себе неподдельный пафос. Перед лицом Аполлона романсы Вяльцевой и
жертво-песни Рабиндранат Тагора одинаково ценны. В известной легенде Анатоля
Франса Божья Матерь не отвергла лепты жонглера, почтившего Ее
эквилибристическими фокусами: это было сделано им от всей души и с подлинным
пафосом.
Мир Игоря-Северянина — мир воображенный, не существующий. Оскар Уайльд,
скорбевший об упадке украшающих самообманов, об упадке лжи, был бы вполне
удовлетворен его даром преувеличения и никогда не сказал бы, что он охотится за
очевидными банальностями. Напротив. В Игоре-Северянине он, пожалуй, нашел бы
подтверждение
своих мыслей и положений, в частности, подтверждение того, что Жизнь подражает
Искусству гораздо больше, чем Искусство - Жизни. И тут же он еще более уверенно
повторил бы свой афоризм о Природе, главное назначение которой в том, чтобы
иллюстрировать цитаты из поэтов.
У Игоря-Северянина на этот счет действительно все наоборот. В поля, в леса, на
озера, куда он любит убегать от гнилой, «как рокфор», культуры, он приносит с собой