Диких зверей в цирке братьев Хавьер не оказалось. Оля частенько ходила кормить немногочисленных животных: два пуделя свободно бегали по территории шапитона, и Оля находила их то у шатра, то у вагончиков. Пудели вставали на задние лапы, тявкали и просили добавки. В конюшне у шапитона обитала единственная лошадь, Джен. Оля носила ей морковки и яблоки, и Джен благодарно била копытом, причмокивая и фыркая. Джен давно выслужила свой цирковой срок, но замены ей все никак не находилось, и с каждым выходом от Джен требовали все меньше: закончилось тем, что лошадь просто пробегала несколько кругов рысью с наездницей на спине, делала поклоны на забаву зрителям и удалялась за кулису. Ни о какой джигитовке не шло и речи. Оля скучала по тиграм, попугаям и даже по маленькой обезьянке, которая вечно норовила утащить ее мячи; саратовский цирк, обедневший за последние несколько лет, сокращал зарплату артистам, но все-таки пытался прокормить тигров, льва, слона, обезьян и птиц. В Саратове люди шли смотреть на дрессуру: цирк кормил животных, а они, в свою очередь, кормили цирк. Без животных кассу было бы не собрать. Передвижные цирки в Испании процветали и без хищников. За Джен Седому однажды здорово влетело: один зритель, молодой парень, пришел на шоу с плакатом «Свободу Джен!». В шапитон нагрянула проверка. Поговаривали, что проверяющих не интересовало, сколько шоу в день работают артисты, чтобы отбить кассу. Зато интересовало, что ест и где спит Джен. И, разумеется, в каком состоянии ее копыта и суставы.
Седой после подписания всех бумаг стал вести себя с Олей не так приветливо: еще при первой встрече в Барселоне заметил, что ни один Олин номер для рождественской программы не подходит.
– Зритель тут придирчив, любят
Акцент из речи Седого то исчезал, то появлялся снова. Оля не стала спрашивать, где он так хорошо научился говорить по-русски и так неплохо пародировать акцент.
Оля наблюдала за жестикуляцией Седого, слушала его и чувствовала, как сжимаются и разжимаются ее пальцы, оставляя на ладони вмятины от ногтей, как дрожат колени, а внизу живота трепещет какая-то жилка, и ее уж Оля точно не могла унять. Номера для Оли всегда придумывал Огарев, а после его отъезда с постановками помогал Сан Саныч. Паника не просто подкатывала, она атаковала Олю. Оля боялась, что Седой ее просто выгонит, не заплатив ни песо.
– В договоре этого не было, – буркнула Оля и отодвинула от себя тарелку с тапас поближе к Седому. – В России вы ничего мне не сказали. Мы так не договаривались.
– Каждой программе – свой номер, – пожал плечами Седой. – Профессионал может все. Ты же профессионал. – Седой предоставил оплачивать счет Оле и вышел из бара.
Оля расплатилась по счету и тоже покинула заведение: прогулялась по набережной и долго стояла у края пляжа, не смея ступить на песок. До сегодняшнего дня она не приезжала на море. Видеть волны, камни и песок из окон поезда было одно. Идти морю навстречу – совсем другое. «Ты просто не помнишь, мы были в Сухуми», – упрекнула ее мама в ответном письме, когда Оля написала ей, что не может привыкнуть к морю. Оле было тогда два года. «Ты подбрасывала мне в сумку красивые камешки и ракушки, и в первый день я не сразу поняла, почему сумка на обратном пути стала такой тяжелой», – писала мама, а Оля читала и все равно не могла вспомнить. Она шагнула с плитки на песок, подошла к самой кромке воды и присела на корточки. Провела рукой по песку – тот был холодным. Оля зажмурилась. Наверное, в Сухуми они были летом, жарким и томным летом, когда воздух тяжел и даже ветер не может пошевелиться от жары. Холодный барселонский ветер гудел в ушах. Оле показалось, что ухо начало «стрелять», гул в нем сделался громче грохота волны. Она смотрела, как ветер разбрасывает по пляжу песок, как маленькими привидениями бесится на пляже поземка, и ей не хотелось уходить. Если бы она могла сделать цирковой номер таким, какими были это море и этот песок, если бы она могла!.. Но ни один язык на свете не сможет об этом рассказать