Человеком Шатова делает не поклонение Ставрогину, а «плаксивое идиотство», как называет это Петр Степанович, по отношению к жене, вернувшейся к нему рожать чужого (опять-таки ставрогинского!) ребенка, и он мчится продавать револьвер, чтобы получить деньги на
Ставрогинский «черт» Верховенский, по ставрогинскому же рецепту осуществив кровавый эксперимент по цементированию «материала», заставив «наших» довести до логических последствий нигилистические игрища, в которые они так бездумно вовлеклись, ускользает от возмездия, чтобы вселиться в нового хозяина, тем более что без него и уничтоженных им Шатова и Кириллова от Ставрогина остается одна лишь внешняя оболочка – обреченный петле «гражданин кантона Ури».
В свою очередь государственная администрация в лице губернатора и его приспешников демонстрирует абсолютное бессилие и безмыслие в сочетании с амбициозностью, переходящей в критической ситуации в полную растерянность, и всецело соответствует той характеристике, которая не вошла в окончательный текст, но отработана в нем по полной программе: «Вся наша администрация, взятая в совокупности, в своем целом, по отношению к России есть только одно – нахальство» [Д, 11, с. 158].
«Проклятый психолог» Тихон остается за рамками сюжета, даже если соответствующую главу восстановить в правах. Хромоножка, которую нередко выставляют носительницей мистических прозрений, отвратительна своей зловещей двойственностью, насурмленностью и лакейскими братниными ужимками – с одной стороны, кликушеством – с другой. Обвинения в самозванстве, брошенные ею Ставрогину, бумерангом возвращаются обратно, ибо она – миф, тщательно культивируемый собственным братом («Мария Неизвестная, урожденная Лебядкина»), и в то же время – мифотворица, создающая брату условия для скандальных выходок в гостиной Варвары Петровны, сочиняющая про себя историю непорочного зачатия (о ребеночке плачет, а мужа не знает) и убийства собственного ребенка, то ли мальчика, то ли девочки, уже по другому, литературному, образцу. В этой «святой идиотке»[240]
и близко нет той подлинности, глубины и силы религиозного переживания, той незапятнанной грязью «профессии» нравственной, душевной чистоты, которыми щедро наделена Соня Мармеладова.Таким же ряженым выглядит другой представитель «народа» – Федька Каторжный, в уста которого вкладываются витиеватые разоблачительные речи по адресу Верховенского-сына. Русский мужик был «таинственным незнакомцем» [ТС, 8, с. 355] не только для либерала Павла Петровича и нигилиста Базарова, но и для идеологов Достоевского – на сей счет исчерпывающе точно высказался Порфирий Петрович: «Современно-то развитый человек скорее острог предпочтет, чем с такими иностранцами, как мужички наши, жить». Пронзительным рефреном сквозь «Записки из Мертвого дома» проходит мысль о непреодолимой пропасти между интеллигентом Горянчиковым и окружающими его каторжниками из простонародья. «Ничего нет ужаснее, как жить не в своей среде» – вырывается из глубины души величайшего противника теории среды, потрясенного осознанием своей разделенности «с простонародьем глубочайшею бездной» [Д, 4, с. 198]. Беспросветным мраком и бессмысленной жестокостью, ужасающими даже на фоне каторжного быта и нравов, пронизана вставная новелла о крестьянской жизни – «Акулькин муж». По контрасту с этим навязанным ему мучительным каторжным опытом и вопреки ему, Достоевский и вымечтал