В этом же ряду действий кашкинцев как «обоймы», организованной для монополизации поля перевода (создание коллектива переводчиков; присоединение к ним лояльных переводчиков с других языков, литературоведов, редакторов и критиков; «захват» «Интернациональной литературы», иностранных отделов издательств, переводческой секции Союза писателей), стоит объявленный Кашкиным в 1951 году «реалистический перевод»487
, который ко Второму съезду советских писателей удалось сделать официальным синонимом «советского перевода» [Витт 2019, 345–346]. Даже в самых тщательных, охватывающих все критические высказывания Кашкина и опирающихся на архивные материалы реконструкциях «реалистического перевода» его содержание оказывается неуловимым, тавтологичным, вызывающим недоумение [Азов 2013, 97–98], [Witt 2016]. Несостоятельность «реалистического перевода» как метода, который и в свое время встречал очевидные возражения профессионалов-филологов [Витт 2019, 336], [Азов 2013, 198–199], [Шор, Шафаренко 2015, 389–390], заставляет предположить, что он преследовал другую задачу.Дело, как представляется, в том, что метаязык «реалистического перевода», несмотря на то что часть его словаря как будто принадлежит к области эстетики («реализм», «буквализм», «формализм» и проч.), – это язык советской литературной критики эпохи «социалистического реализма», главная функция которой – не эстетическая, а «политико-запретительная» [Гюнтер 2011, 273] (на это ясно указывает другая, доминирующая часть критического словаря и прагматики «реалистического перевода» – погромная в отношении «врагов» и пронизанная характерной для советской критики социобиологической метафорикой заражения и болезни). «Несколько странный» метод «реалистического перевода» становится менее странным, если понимать в нем слово «реалистический» только в политически актуальном смысле, отсылающем к «социалистическому реализму» («У советских переводчиков как у отряда советской литературы те же цели, задачи и творческий метод, что у всех советских литераторов. Это – метод социалистического реализма» [Кашкин 1954, 152]). «Формализм» вместе с «натурализмом» как негативный фон для определения «реализма» в переводе был использован еще в докладе И. Л. Альтмана на Первом всесоюзном совещании переводчиков 1936 года [Альтман 1936] в явной связи с известной кампанией 1936 года борьбы с «формализмом и натурализмом»; в начале 1950-х слово «формализм» используется как предельно обобщенный синоним «всего плохого»:
Формализм в переводческой теории и практике – это антипартийный, антинародный, антисоветский, исходящий из идеалистических воззрений, антидемократический, реакционный, оторванный от жизни, от актуальной действительности, от народа и его запросов «перевод для перевода» (выступление Кашкина 1953 г. цит. по: [Витт 2019, 334]).
В зависимости от новых идеологических кампаний в ряд к «формализму», «натурализму» и «буквализму» добавлялись «космополитизм»488
и «марризм»489 – как в наиболее, пожалуй, характерной для критического дискурса «реалистического перевода» статье П. М. Топера 1952 года «О некоторых принципах художественного перевода»: «Создание теории реалистического перевода долгое время тормозилось господством в языковедении марристских взглядов», учение Н. Я. Марраприводило к вульгаризаторскому отрицанию творческой природы перевода и создавало благоприятную почву для различных оттенков формалистических взглядов на перевод, которые так или иначе, прямо или косвенно, опирались на основные положения этого «нового учения»… [Топер 1952, 235–236]490
.