Альвер последовательно заменяет просторечье литературной нормой (vahetpidamata – «непрерывно» вместо «бесперечь»; sõnatuna – «бессловесно» вместо «немотно»). В целом можно сказать, что в переводе Альвер прослеживается тенденция к объективизации и нормативизации синтаксиса и лексики, а также к нивелированию зазора, существующего между героем автобиографии и взрослым рассказчиком (и выбор в таких случаях всегда делается в пользу объективной точки зрения). Такая переводческая стратегия согласовывалась с официальной раннесоветской трактовкой горьковской автобиографической прозы, согласно которой «Детство» представляло собой, в первую очередь, масштабный эпос «о свинцовых мерзостях жизни», а лирическое начало в повести объявлялось почти отсутствующим. Причем если прижизненные критики ставили это в упрек Горькому (например, в 1915 году Пришвин писал Горькому: «„Детство“ – очень хорошая книга, но это все-таки половина того, что нужно: не хватает в ней самого мальчика Пешкова»563
), то в советском литературоведении это становится доминирующей точкой зрения и описывает скорее достоинства повести. Так, советский литературовед, редактор серии сборников «А. М. Горький. Материалы и исследования» В. А. Десницкий в 1935 году резюмировал: «<„Детство“> не история души ребенка, а русская жизнь в определенную эпоху»564.Повышение эпичности, сопровождающее ослабление субъективности, хорошо заметно в переводе одной из самых сильных сцен повести – смерти матери. У Горького экспрессивность этой сцены парадоксальным образом достигается благодаря сухой фиксации происходящего, в чем проявляется индивидуальная реакция мальчика на особенно трагические ситуации – он не может воспринять их эмоционально. Приведем финальную фразу этого эпизода:
Неизмеримо долго стоял я с чашкой в руке у постели матери, глядя, как застывает,
Переводчица точно передает всю сцену, но в самом финале неожиданно переключает стилистический регистр, добавляя сцене поэтичности (неожиданно, конечно, с точки зрения исследователя, так как стилистическое разнообразие в целом не свойственно ее переводческому стилю, что мы пытались показать выше):
Arvamatult kaua seisin veetassiga ema voodi ees ja vaatlesin, kuidas ta
Pale («лик» или «ланита») – архаизм и поэтизм; поэтизм и слово tuhmus («блекнет», «тускнеет»). Здесь Альвер не просто отказывается от передачи точки зрения мальчика в пользу точки зрения рассказчика (ребенок не может описывать бытовую ситуацию, используя архаизмы и поэтизмы), но делает шаг в сторону от автобиографии к агиографии. И одновременно с этим, отказываясь от использования лексемы «серый», разрушает внутритекстовые связи, пронизывающие «Детство» и создающие символический план произведения: «серый» у Горького здесь не просто отражает реальность, но является символом смерти567
, его появлением отмечено большинство предыдущих смертей: серый туман, сопровождающий смерть новорожденного брата в начале повести, серый цвет дяди Якова, сообщающего, что Цыганка задавило, посеревшее лицо умершей матери и проч.568В заключение отметим еще одну особенность перевода, напрямую связанную с тем, о чем мы говорили выше. Альвер зачастую старается восстановить эллипсисы (не так последовательно, как переводчик «Кирилки», но тоже вполне ощутимо), сделать текст более «артикулированным» и понятным читателю. Приведем два примера из множества:
<…> А ты в бабки играешь?
<…>
– Играю.
– Хочешь –
«<…> Kas sa luumängu mängid?»
<…>
«Mängin».
«Kas tahad, valmistan sulle
Выпуская
Ajades