4.
Так он был воспитан и получил образование, приличное своему происхождению и назначению. Когда же наступило время избрать род жизни (в чем полагаю основание и доброго и худого поведения), усматривает он нечто великое, отважное, превышающее выбор людей обыкновенных. Роскошь, богатство и могущество презирает более, нежели избыточествующие в этом презирают других; осмеивает же и отвергает роскошь, как первое из злостраданий, богатство, как крайнюю бедность, и могущество, как верх бессилия; потому что не почитает того и благом, что приобретших делает не лучшими, а всего чаще худшими и у обладающих не остается до конца. Философии вручает владычество над страстями, со всей бодростью стремится к добру, еще до разлучения с веществом отрешается от вещественного, борется с видимым, всем величием природных сил, всем благородством произволения прилепившись к постоянному. А когда утвердился в таких мыслях, не почел уже нужным рассуждать, какое лучше избрать любомудрие: внешнее ли, которое под видом и личиной любомудрия играет тенями истины, или наше, наружно смиренное, но возвышенное внутренне и ведущее к Богу. Напротив того, от всего сердца избирает он наше любомудрие, даже не обратив и помысла на худшее и не увлекшись изяществом речи, о которой столько думают греческие философы. Первым же делом своего любомудрия поставляет узнать, какой из наших путей предпочтительнее и полезнее как для него, так и для всякого христианина. Ибо признаком души наиболее совершенной и любомудрой почитал он при всяком деле сообнимать в частном и общее; потому что каждый из нас получил бытие не для одного себя, но и для всех, которые имеют с ним одну природу и произведены одним Творцом и для одних целей. 5. Притом видел, что жизнь пустынная, отшельническая, удаляющаяся и чуждающаяся общения с людьми, хотя сама по себе важна и высока, даже выше сил человеческих, однако же ограничивается только преуспевающими в оной, отрицается же от общительности и снисходительности – свойств любви, которая, как известно ему было, есть одна из первых достохвальных добродетелей. Сверх того, такая жизнь, как не обнаруживающаяся в делах, не может быть поверяема и сравниваема с другими родами жизни. Напротив того, жизнь общественная, провождаемая в кругу других, кроме того, что служит испытанием добродетели и распространяется на многих и ближе подходит к Божию Домостроительству, которое и сотворило все, и связало все узами любви, и наш род, после того как он утратил свою доброту через прившедший грех, снова воззвало посредством соединения и обращения с нами. Когда же сообразил и исчерпал сие умом, а вместе признал одним из добрых дел смирить кичливость эллинских философов, которые думают придать себе важности плащом и бородой, тогда что он делает? И как приступает к философии? Наблюдает некоторую середину между их суетностью и нашей мудростью: у них заимствует наружность и одежду, у нас – истину и высоту. 6. Посему перипатетиков, академиков, почтенных стоиков и слепой случай эпикуров с атомами и удовольствием, увенчав волной, как некто из них – стихотворца,[219] отсылает и гонит от себя сколько можно далее. В цинической же философии он осудил безбожие, а похвалил воздержание от излишнего и стал, как видите теперь, псом против действительных псов, любомудрым против немудрых и христианином для всех. Он пристыждает высокомерие циников сходством наружности, а малосмысленность некоторых из наших – новостью одеяния и доказывает собой, что благочестие состоит не в маловажных вещах и любомудрие не в угрюмости, но в твердости души, в чистоте ума и в искренней наклонности к добру. А при сем можно иметь и наружность какую угодно, и обращение с кем угодно, и оставаться одному с самим собой, укрывая ум от чувств, и жить в кругу людей и знакомых, уединяясь в самом обществе, любомудрствуя среди нелюбомудрых, подобно Ноеву ковчегу, который носился поверх потопных вод, или подобно великому Моисееву видению – купине, которую пылающий огнь не сожигал, не терпеть вреда от обращения с народом или терпеть не более, как алмаз под ударами, и даже, по мере сил, примером своим исправлять и других.