Он моргает, взгляд проясняется.
– Новую сестру. Да, видел.
– Она… – Отанэ не знает, как спросить. – Она здорова?
Он хрипло и грустно вздыхает:
– Лошади всегда знали, что я собираюсь их убить.
– Как с ней там… – пестик замирает в руках Отанэ, – обращаются?
– Если
«Имбирю для кровообращения. – Отанэ подходит к шкафу. – Златоцвет от бреда».
– Моя рука, кисть в моей руке. Они знали, когда еще я сам не знал. – Безжизненный голос Дзирицу следует за ней по пятам. – Три ночи назад, а хоть бы и три столетия, я был в Скриптории, работал над письмом от Дара. Письма – меньшее зло. «Акт милосердия», – говорит Гэнму, но я… я забылся, и рука сама… Кисть в моей руке сама вывела… Сама написала… – Он шепчет, сжавшись в комок: –
Отанэ толчет имбирь, почти ничего не понимая, и в сердце ей вползает холод.
Дзирицу вытаскивает откуда-то из нижних одежд футляр для свитков из древесины кизила.
– Не все значительные люди в Нагасаки принадлежат Эномото. Может, у градоправителя Сироямы есть еще совесть… И настоятели соперничающих с нашим храмов, наверное, захотят узнать о нем плохое… А уж тут… – Он хмурится, глядя на футляр. – Такое плохое, что хуже некуда.
– Так послушник-сама пойдет в Нагасаки? – спрашивает Отанэ.
– Пойду на восток. – Похожий на старика молодой человек с трудом находит ее глазами. – А за мной – Кинтэн.
– Чтобы убедить вернуться послушника-сама? – с надеждой говорит Отанэ.
Дзирицу качает головой.
– Путь ясно указывает, что делать с теми, кто… свернул в сторону.
Отанэ оглядывается на неосвещенную алтарную нишу.
– Прячьтесь здесь!
Дзирицу смотрит на пламя сквозь свою ладонь:
– Увязая в снегу, я думал: «Отанэ из Куродзанэ укроет меня…»
– Старуха рада… – (В тростниковой кровле скребутся мыши.) – Рада, что вы так подумали.
– «…На одну ночь». Если останусь дольше, Кинтэн убьет нас обоих.
Он произносит это без всякой театральности, просто как безусловный факт.
«Огонь пожирает дрова, – думает Отанэ, – а время пожирает нас».
– Отец называл меня «мальчишка», – говорит монах. – Кожевник называл меня «собака». Мастер Гэнму назвал нового послушника «Дзирицу». Какое теперь у меня имя?
– А как звала вас матушка? – спрашивает Отанэ. – Вы совсем не помните?
– На скотобойне мне снилась… добрая женщина, которая звала меня Мохэй.
– Конечно это она. – Отанэ добавляет в чай целебные порошки. – Выпейте!
– Когда господин Энма спросит мое имя, чтобы записать в Книгу преисподней, – беглец принимает чашку с чаем, – я так ему и скажу: «Мохэй Отступник».
Сны Отанэ полны чешуйчатых крыльев, ревущей слепоты и отдаленного стука. Она просыпается на своем тюфяке из пеньковой ткани, набитом соломой и перьями. Щеки и нос пощипывает от холода. В голубоватом от снега утреннем свете она видит, как Мохэй лежит, скрючившись, у гаснущего огня, и вспоминает все. Какое-то время наблюдает за ним, не зная, спит ли он еще. Из-под платка вылезает кошка и подходит на мягких лапах к травнице. Отанэ перебирает в памяти вчерашний разговор, стараясь отделить бред от истины. «Причина, из-за чего он убежал, – понимает она, – грозит бедой барышне Аибагаве…»
Эта причина записана в свитке, что лежит в футляре. А футляр все еще зажат в руке Мохэя.
«…Быть может, – думает Отанэ, – Мария-сама прислала его в ответ на мои молитвы».
Можно его уговорить, чтобы все-таки остался на несколько дней, пока охотники не откажутся от погони.
«Если кто придет, – соображает она, – можно переждать наверху, под кровлей».
Дыхание Отанэ белым пером повисает в холодном воздухе. Кошка выдыхает крошечные облачка.
«Хвала Господу в небесах, – беззвучно произносит старая травница, – за этот новый день».
У спящего пса из влажного носа тоже вырываются белые облачка.
Только Мохэй, укутанный в теплую заморскую шаль, недвижен, словно камень.
Отанэ вдруг понимает, что он не дышит.
XV. Сестринский дом в монастыре на горе Сирануи
Рассвет, двадцать третье утро Десятого месяца