– Под «потом» мама подразумевает: «когда я пролечу со своей галереей», – язвительно вставила Рори. Потому что именно это Камилла всегда и имела в виду. Что рано или поздно ее дочь поймет, что полезла не в свое дело, и это заставит ее вернуться на более благоразумную стезю. «Благоразумный» – вообще всегда было любимым словечком матери. Нельзя выходить за рамки дозволенного. Нельзя нарушать порядок. И прежде всего – нельзя допускать публичного позора.
Камилла вздохнула, напуская на себя страдальческий вид.
– Я этого не говорила, Аврора. К тому же мы с тобой уже это обсуждали. У тех произведений, которые ты собираешься выставлять, нет будущего. Жестянки с томатным супом и кролики из надувных шаров – все это лишь причуды. Сегодня они есть – а завтра их нет. – Она ненадолго умолкла, тщательно промакивая салфеткой рот. – Цель искусства – сохранение культуры, выражение красоты, а вовсе не шокирование публики. Вот почему истинные мастера навсегда остаются мастерами. И именно поэтому спустя лет пятьдесят никто не вспомнит даже имени Энди Уорхола. Потому что
Рори тихонько застонала:
– Пожалуйста, вот только не надо втягивать в наш спор Солин.
– Никто тут и не спорит, дорогая. Мы просто сидим и разговариваем. К тому же, французы, как никто, разбираются в искусстве. Именно они дали нам Моне, Дега, Ренуара, Сезанна – перечислять можно бесконечно.
– И вот вам, пожалуйста! – воскликнула Рори, обращаясь, скорее, к Солин. – Если это не Ренуар или Моне, или не опус какого-нибудь другого запылившегося старикана, – то это, значит, не настоящее искусство.
– Ну, давай, потешайся, – отрывисто произнесла Камилла. – Однако так уж случилось, что я кое-что знаю о предмете нашего спора. Мир искусства умеет отсекать от себя тех, кто чересчур отклонился от хорошего вкуса.
– А кто, интересно, решает, что воплощает собою хороший вкус? Ты?
– Специалисты решают. Историки, коллекционеры, критики. Их мнения могут или возвеличить художника, или его погубить. Так же как и владельца галереи.
Солин некоторое время слушала все это молча, распихивая еду по тарелке. Потом предельно аккуратно положила вилку и подняла взгляд на Камиллу.
– Во время войны нацисты называли искусство, которое им не нравилось, дегенеративным.
Щеки Камиллы покрылись розовыми пятнами, как будто ей только что влепили крепкую пощечину.
– Вы что, сравниваете меня с нацистами, мисс Руссель?
– Я всего лишь даю понять, что, если позволить какой-то группе людей решать, что достойно существования, а что нет – это может иметь ужасные последствия. Мнение о предметах искусства, как и обо всех прочих вещах, должен составлять тот, кто на них смотрит,
Камилла расправила плечи, как птица, которая распушает перья для придания себе грозного вида.
– Все это весьма трогательные сантименты, мисс Руссель. Но я считаю, что куда разумнее придерживаться своей полосы движения, в особенности здесь, в Бостоне, где эти полосы порой довольно узки. Мы, может быть, и кажемся со стороны огромным городом, однако в глубине своей мы пугающе консервативны и склонны с недоверием относиться ко всему крикливому или иностранному.
Рори в ужасе уставилась на мать. Ей и раньше доводилось наблюдать, как ее матушка осаживала людей – хладнокровно, с хирургической точностью и даже не моргнув глазом, – но тогда это бывало заслуженно. Теперь же происходило совсем другое. В ее речи Рори слышала презрительность и едва прикрытый антагонизм, а напряженный, неестественный язык тела еще более подчеркивал ее воинственную заносчивость. А еще она видела лицо Солин – пепельно-бледное, ошеломленное, как будто на нее внезапно набросились из засады. Рори чувствовала, что ей необходимо вмешаться, сказать что-нибудь, чтобы отвлечь враждебные нападки своей матери, – вот только что? Если она выступит на защиту Солин, то сделает только хуже.
Она едва не вздохнула от облегчения, когда Солин внезапно взяла свою сумочку и встала из-за стола.
– Я вдруг спохватилась, что забыла в дамской комнате помаду. Прошу меня извинить.
Подождав, пока Солин отойдет на достаточное расстояние, чтобы их не услышать, Рори повернулась к матери:
– Ты что такое делаешь?!