Трамвай плыл, как Летучий Голландец. И в целом мире некому было защитить эту девушку в легком платьице без рукавов, потому что вагон был пуст, как Ледовитый океан. Некому было помочь этой девушке. А разве Степану может кто помочь в его беде? У каждого свои несчастья и свои невзгоды, пусть каждый сам и выбирается из своей беды.
Степан словно объелся какой-то дряни. И в животе у него защемило, и во рту стало горько. Ему противно было оттого, что вымер трамвай.
Морщась, он встал. Он сжал руку парня, который считал мелочь, и тот послушно бросил деньги в кассу. Что-то кричали его дружки, размахивали кулаками, но они оказались жалкими беззубыми щенками и, когда трамвай остановился, трусливо перебежали в прицепной вагон.
И опять стало весело. Даже веселее, чем было. И снова кричали глаза влюбленного, и снова светились, как множество солнц.
— Подонки, — сказал инженер, он устал, наверно, читать книгу и решил поговорить, потому что в трамвае было светло и весело.
— Бога забыли, — сказала старушка.
— Тюрьма по ним плачет, — сказали шикарные дамы.
— Смена, называется, — многозначительно проговорил старичок на переднем сиденье.
Трамвай кипел от возмущения. Он весь накалился сейчас, он горел, он был как снаряд, летящий на врага.
В животе у Степана щемило, во рту было горько до тошноты. Ему было душно, потому что трамвай кипел, горел и даже черная вода не могла охладить его.
Степан едва дождался следующей остановки и спрыгнул на землю. Это был Рокшеевский пустырь, здесь только днем многолюдно, потому что тут всего месяц назад начали рыть котлованы для новых домов, а ночью тут лишь звезды светят, ветер гуляет да кошки прибегают побеседовать друг с другом. Отсюда Степану еще идти и идти. Но лучше тысячу километров прошагать, чем ехать в этом вагоне.
Он соскочил на землю, и ночь сразу охладила его.
Он посмотрел вслед трамваю, который храбро брел через ночь, и увидел, как с прицепного вагона один за другим спрыгнули те четверо.
Степан шел вдоль рельсов. Гравий хрустел под ногами, громко хрустел. На весь Рокшеевский пустырь хрустел, и все вокруг притихло, слушая этот хруст.
А четверо стояли, ждали его.
— Я люблю тебя, Нюрка, — прошептал Степан и зашагал быстрее. Туда, где стояли эти четверо. Дорога его проходила мимо них, а сворачивать ему было некуда, да и не хотел он сворачивать.
И вот они рядом.
— Не торопись, — сказал один. — Посчитаться надо.
И, хотя Степан ждал удара и напрягся весь, чтобы увернуться, он не заметил, как кто-то стукнул его ногой в пах. Он только почувствовал резкую боль и невольно согнулся и снова почувствовал, как кто-то ударил его по голове.
Он упал, увидел над головой звезды и сейчас же вскочил и тоже ударил кого-то. И снова упал. Упал навзничь, и показалось ему, что раскололась голова и осколки ее зазвенели, рассыпавшись, как глиняные черенки. Он знал, ему надо встать, но встать не мог.
Они долго били его, а потом ушли, оставив лежать в грязи.
Он утер рукавом окровавленное лицо и сел.
Он сидел на земле и плакал. Не от боли он плакал и не от радости, что остался жив. Он плакал потому, что понял сейчас, будто в мгновение увидел все прошлое свое и свое будущее, понял, что никогда не сможет жить по-иному, чем живет. И оттого, что он понял это, ему было совсем невесело...
А Нюрка шла по темной улице к Михаилу Антоновичу, ибо ей некуда было идти, как только к нему, любимому человеку.
Михаил Антонович не удивился. Он словно ждал ее, сидя у окна, не зажигая света, не запирая двери, которую Нюрка только слегка толкнула, и она открылась, приглашая ее войти в жилище любимого человека.
Михаил Антонович поцеловал Нюркину глубокую ладонь и усадил рядом с собой у окна, чтобы Нюрка отдохнула, любуясь тихими огнями города.
Она осталась у него ночевать. Они легли в одну кровать, как муж и жена...
Уже потом, когда она опять стала сама собой, а он самим собой, когда они вновь услышали звуки окружающей посторонней жизни и увидели внешние предметы и вещи, она поняла, что ничего подобного не испытывала в жизни и уж, конечно, не испытает, потому что это дается только тогда, когда любишь, а любить она уже никого не будет до самой своей смерти. Она знала, что жизнь ее только начинается, что жизнь эта будет прекрасна до тех пор, пока она будет любить Михаила Антоновича, а любить его она будет всегда. Она обречена его любить, седого, некрасивого, израненного войной человека.
Она хотела произнести ему ласковые слова, но все слова, какие знала и вспомнила, были пусты, лишены первоначального смысла, искалечены людьми — и ею тоже— неосторожным, часто намеренно злым употреблением. Она постыдилась произнести слова, которые изобретательное человечество так бездарно и скупо запрограммировало на все случаи своей нежности и своей радости. Слова, как шелуха от семечек, валялись вокруг нее, негодные к употреблению, и, осознав свою немоту, Нюрка заплакала.
— Нет, нет, — сказала она Михаилу Антоновичу, — мне хорошо. Я так... просто так... сама не знаю, отчего плачу... Ты любишь меня?