Игнатию при университете жилось, конечно, лучше, чем на судне, на войне или на улице; он и не предполагал, что его покровителю там так дурно: скучно? тоскливо? унизительно? Если бы не тот странный мир, Бенедикт не беспокоился бы, не думал бы о трансформации, о странствиях. А даже в сорок с лишним уйти на свободу очень и очень трудно - ведь теперь сорокасемилетний Игнатий перестал бы интересовать возможных любовников, а мальчиков ему содержать было не на что. Ого, а почему такие мысли лезут в голову - ведь Бенедикт жив?
- И все-таки, - ласково настаивал Бенедикт, - Мне нужна именно трансформация. Я устал. От людей я схожу с ума - там, где у них одни мотивы, у меня совершенно другие. Там, где лево, у меня право.
- Я понял. И меня считают животным, особенно ты.
- Точно! Валаамова говорящая ослица. И все же я собираюсь утащить тебя за собой еще раз. Если не хочешь встречи с Эомером, можно пойти по обычной земле.
- Ты же не странствовал четверть века!
- Так уж лучше сдохнуть в пути, чем в застенках инквизиции. Эти черно-белые сороки еще не налетели, а университет
Тут Игнатий от испуга даже руками замахал. Дошло до него, чего же он так боялся:
- Погоди, погоди! Для меня же трансформация - это слово, пустое слово! А ты тащишь меня в эти философские дебри.
- Алхимические, а не философские. Я сам плохо понимаю...
- А я там вовсе с ума сойду.
- Ах ты черт, я не понял!
- Это как если я от тебя требовал завербоваться на судно, крыса ты сухопутная. Причем я-то знаю, что тебя укачает даже на катафалке!
Бенедикт только языком зацокал да головой затряс:
- Тогда прости. Предложение снимается.
- А ты-то как?
- Как всегда. Как-нибудь.
Он очень осторожно развернул Игнатия на спину. Но тут же отпрянул и быстро потер мышцу под левой ключицей.
- Что с тобой?
- Что-то больно. Потянул.
- Смотри не помри тут на мне от сердечного приступа!
Бенедикт навалился еще тяжелее и прошептал:
- Если я это сделаю, приведешь тело в порядок. И уходи. Всем известно, что я болен.
- Тебя не остановить!
Действительно, не остановить. Он оказался очень упорен, очень настойчив и иногда причинял боль, чего за ним прежде не водилось. Игнатий растерялся. Его тело словно бы таяло - вернее, растекалось и теряло силу тогда, когда ее нужно было сохранить. Потом сумрак усилился, заметались тени - это погасла жаровня, затрепетали огоньки свечей. Бенедикт почти мгновенно уснул, а Игнатий, одеваясь, думал, что его покровитель сошел с ума и страшно состарился за неделю. Когда он выходил во двор, эта уверенность превратилась в стойкое сомнение, а сомневаться он очень не любил.
***
Казалось, что и мига не прошло. Но дальнейшие события и впрямь стали развиваться с непонятной скоростью - то молниеносные, то почти неподвижные. Бенедикта разбудил скрип двери. Возможно, это сон еще не кончился - потому что доселе никогда Игнатий не терял дара речи и не шипел на него сквозь зубы. Неужели наказание за дурную ночь? Не раздумывая, Бенедикт вскочил и оделся.
- Что?!
- Идем, покажу!
"Это" было не в коридоре и не во дворе. Игнатий почти побежал вперед, а Бенедикт прикрывал его сзади, еще не проснувшись.
Урс лежал на боку, животом к двери сторожки. Бенедикт со скрипом согнул колени, а его друг остался стоять. Белая сухая пена на морде; большие пузыри уже опали и подсохли. Пес зажмурился и растопырил ноги, они торчали, как палки. Только желто-пегая шерсть его еще оставалась живой - солнце пока не взошло, лежал легкий туман, и мелкие капли осели на волосках. Ветра не было, но шерсть вроде бы чуть колебалась.
- Совсем недавно, - решил Бенедикт, - Уже после дождя. Он не промок...
Потом ректор развернулся, не вставая. Дождь устроил довольно густую грязь, и в ней отпечатались две пары следов, довольно глубоких. Человек в узких сапогах и мальчик в простой обуви шли на расстоянии трех-четырех футов, не сближаясь. Пса они не волокли, а несли. А потом бросили у двери - возможно, еще живого.
- Игнатий, его отравили.
- Знаю. Медики?
- Да кто угодно.
А Игнатий уже куда-то ушел.
Бенедикт стоял, смотрел, как воздух колеблет собачью шерсть. Ждал. Утро вмешалось впервые за много лет, оно уже стало прекрасным. Начала пробиваться розовая заря, и где-то в подобном тревоге состоянии пищит канюк. Кружит белая пустельга и кричит еще тревожнее. Они, похоже, ссорятся. Трава почти умерла и выцвела там, где еще сохранялась; но некоторые стебли еще живы, как и шерстинки мертвого Урса. Роса играет и на щерсти, и на траве. Бенедикт заранее возненавидел этот прекрасный день, которому не было дела ни до Урса, ни до Игнатия. Красота рассвета вырвала и Бенедикта, и Игнатия, и пса из той камерности, замкнутости серого камня, которую они себе создали. Но утро все же некстати радовало.