Все этот странный, темный, зимний полудень, – писала Таня. – И музыка его больна, пуста, как будто пономарь по счастью отходную служит. Глаза от туши режет. Новый вздох, и от него вот тут, вот в этом месте, видишь, милый такая тянь, такая режь, такой из шерсти комом ком. Застрянет и першит, и не проглотишь, не выдохнешь назад, и снова не вздохнешь. Как будто свитер на тебе колючий. Водолазка. Ненавижу их! И так, ползешь скуля, как пес на перебитых лапах, и ясно что не доползешь, и некуда ползти, а все равно! И снегом, снегом все, хоть глаз не открывай, не открывай, любимый глаз, закрой их, как и я сейчас закрыла, и губы прислони к оконному стеклу, с обратной стороны его тебя я поцелую, и там в окне окошко вместе мы надышим, такое синие, такое круглое, с морозным синим искристым узором по краям. Приснился, милый, мне щеночек, маленький такой, смешной, чудашка. Скулил, бежал за мной, как будто на резиночке привязан, а взять нельзя, у Оленьки ведь аллергия на собачью шерсть, но покормить? Мне так его, любимый, жалко стало! Я остановилась. Из сумки покрошила колбасы, и молочка немножко налила на снег. Он ел со снегом, с крошками песка, такой худышечка, такой малюньчик, и вот я, Саша, говорю ему потом, иди, иди мол, и машу, чтоб шел куда-нибудь, но только не за мной. А он хвостом виляет, смотрит на меня, и мордочка умильная такая, прямо, Сашка, как варежка была твоя. Я топнула ногой, – он видимо решил, что я играю… Саша, так: наскочит и отскочит, тяф-да тяф… а я боюсь мне юбку подерет и лапами извозит сапоги. Он все за мной, до самого подъезда… Что же…? мне некуда его. Я обернулась, встал он на ступеньке и стоит, наверное, все понял. Я закрыла дверь. А дома как обычно, то да се. Щеночек этот не дает покоя, Саша. Забыть я не могу, как он мне вслед смотрел.
Легла, (во сне легла, ведь это сон мне снился) Все не могу уснуть… В ушах в глазах стоит щеночек тот (тяф, да тяф) … и думаю – пускай, пойду за ним и все, пусть что ли, Саша, в общем коридоре будет, поживет у нас, хоть так, да все же легче, чем вот так.
И побежала вниз, распахиваю дверь, а мне навстречу, Саша, с этой темноты из снега, из метели этой огромный прыгнул, черный пес…
Любимый, подойди к окну, я руку прислоню к стеклу с той стороны его. Сейчас иди, теперь!
Твоя ТБ.
– …Собаки! Паразиты! Чтоб им пусто было!
Услышал Шишин, вздрогнул, поскорее варежку убрал в карман. Всегда сердитой из сбербанка возвращалась мать. И отовсюду возвращалась мать сердитой. Как уходила, так и возвращалась мать.
– Живодеры! – звякая ключами из-за двери, сказала мать, и к Шишину не заглянув, прошла на кухню, там зашебуршилась, разбирая сумки. Шишин встал и следом матери пошел, проверить, что она купила. Он так любил, поинтересоваться, чего хорошего купила мать.
Не сняв платка, босая, стояла мать спиной, и голову задрав, за пауком внимательно следила.
– Тшшшш, не вспугни! – Он замер на пороге, тоже посмотрел на паука. В канавке плиток паук полз вниз при матери, но Шишина заметив, вверх пополз, к копченому углу над образами, скрылся.
– Не будет денег, – безнадежно заключила мать, и, наклонившись, сумки стала разбирать.
– Чего купила?
– Хвост пся на пенсию мою и тот не купишь, вот чего! – и соли каменной достала из пакета, гречки, чечевицы, риса…
– А клюкву в сахаре случайно не брала? – он так любил, чтоб мать, когда откуда-то вернулась, в палатке клюквы в сахаре коробочку взяла.
– Ты на пороге мне еще постой и покачайся! И будем вместо клюквы домовину грызть, – пообещала мать. – Да сядь ты, Христа ради, пень заморный!
Он сел, и крошку со стола смахнув случайно, с опаской покосился на пол, что упала там, где сумки мать разбирала.
– Домашешься! – сказала мать, и крошку в пальцах сжав, с трудом поднялась с пола, ссыпала в горшок.
«…Покрытою ладонью крошки только со стола смахай! Запомни мне! Чтоб в тряпке, полотенцем, и мочалой. Бумагой тоже и салфеткой не смахай! Смахать бумагой к ссоре, к дрязгам, душевному разладу и в семье…»
Под скатертью кухонной мать хранила для достатка, большим достоинством, но дореформенных купюр. И веник ставила в углу лопатой вверх, и горевала, если падал он под ноги… Веник падал.
Мать подошла к плите, и крышку опустив с компота, столовой ложкой выбрала с поверхности все пузырьки, и осторожно протянула Шишину ко рту.
– Давай! – велела.
Он с отвращеньем привычным ложку облизнул. Всегда по пузырькам стояли грязи, букашки, дряни, ягоды пустые, черенки…
– К деньгам, – сказала мать и, ложку облизнув за Шишиным повторно, руку обернула мокрой тряпкой, клеенку стала к ужину стирать. Задев случайно ложку уронила, всплеснула рукавами, замерла.
В дверь тут же позвонили. Шишин вздрогнул, мать перекрестилась.
– Господи, помилуй, на ночь глядя несет кого-то черт, – и к двери подойдя на цыпочках, в глазок взглянула, прошептала, – дрянь твоя стоит …
Он ринулся к дверям, но мать остановила взмахом рукава, смотря темно и тускло.
– Откроешь мне! Увидишь, как откроешь…
Шишин замер.