[…] Войдя в волостное управление [в Куяде], мы долго ждали, пока лед растаял и освободил от взглядов лицо с башлыком[389]
(капузой)[390]. На весть о прибытии мятежников (повстанцев) собралось из деревни немало народа, в том числе и бабы, которых загнало любопытство, чтобы к нам присмотреться. Наблюдали за нами без церемоний, как рассматривают животных в зверинце. Сколько слышалось злобных замечаний и грубых слов, потому что они в своих суждениях совсем не стеснялись:— И эта дрянь (отребье) напала на белого царя?! Фантазия в их понятии делает из царя какую-то неземную фигуру; они считают его помазанником Божьим, окруженным ореолом божества, непобедимой силы и воли, ничем не ограниченной. Поэтому им было удивительно увидеть нас, таких изможденных этим ужасным путешествием, наполовину одетых в арестантские одежды, теперь запущенных в этом одеянии, поэтому очень неприглядно выглядевших; при таком представлении о царе их могло, следовательно, удивлять, что мы покушались на его власть — и тем совершили ничем не оправданное преступление.
Волостной писарь, уже пожилого возраста, в очках с роговой оправой, посаженных на нос (а этот необычный нос, напоминающий формой и цветом помидор — производил выражение большого сановника), когда с достоинством своего служебного положения рассматривал документы, касающиеся меня и доставленные извозчиком — что-то ворчал под помидором и спрашивал:
— Который Корнелий Антонович Зелёнко?
На что я отвечаю:
— Я.
Потом он обращается к старосте, указывая на меня:
— Этого высокая власть по приказу государя (при этом слове он поклонился) сослала на поселение, и здешняя община должна ему тем временем дать жилье.
Произнеся это, он с серьезностью уселся: он свою службу закончил — остальное принадлежит старосте. Тот же встает и спрашивает хозяев:
— Который из вас возьмет его на квартиру?
Ни один не отзывается — молчание затягивается. Второй раз настойчиво спрашивает. Потом высовывается какой-то немного пьяный, неказистый крестьянин и заявляет, что возьмет меня.
— Итак, он твой, — отзывается староста, — и следи, чтобы не сбежал, а то пойдешь в тюрьму […].
Я иду с этим крестьянином. Под ногами мороз скрипит и щиплет нос и лицо. Из-за тумана ничего не видно; за ним дома принимают фантастические формы. По дороге мой крестьянин спрашивает меня, христиане ли поляки?
— Да, — отвечаю, — а ты тоже?
— Тоже. Тогда запомни, как мы придем в избу, чтобы ты поклонился образам, ибо баба моя набожная, помни об этом — но я тебе говорю по секрету, — когда она зла, хотя и такая набожная, — это настоящий чёрт! Кто знает, может, и выгонит тебя!
Наконец приходим — уже стемнело, когда мы вошли в избу. Пар повалил от двери в избу и заслонил обзор, только когда он рассеялся, я увидел бабу дромедара[391]
с уродливым лицом, хмуро, смотрящую на меня. Когда мы закончили креститься, в чем я подражал крестьянину, баба как закричит на него:— А ты, пьяница, оболтус, сволочь, мать твою, опять приводишь мне бродягу! Убирайтесь с ним, а то я вам обоим головы оторву!
— Но, матушка, подожди, — сладко говорит крестьянин, — это не бродяга, а полячик…
— Это еще хуже, — кричит баба, — потому что они детей едят!