Каждое утро в небольшой капелле на третьем этаже монсиньор Ханак служил мессу. Дневальный без четверти пять обходил темную спальню и будил тех, кого наказали ранней побудкой, и тех, кто ходил к мессе.
Медве тоже ходил к мессе. В середине октября он получил разрешение от монсиньора Ханака присутствовать на мессе, не меняя вероисповедания; с тех пор каждый второй день, когда дежурил Шульце, время от подъема до выхода на зарядку Медве проводил на задней скамье капеллы. Таким образом он избегал самые тяжкие полчаса утренних издевательств Шульце. Ради этого можно было даже послушать мессу, пожертвовать тридцатью минутами драгоценного сна. Вставать, пробиваясь сквозь толщу сна, всякий раз было ужасно; и все же куда приятней было пробуждаться от энергичного встряхивания и шепота дневального во мраке, чем при общем подъеме; дневальный спешил дальше, и можно было позволить себе еще полежать минуту-другую.
Капелла обычно пустовала. Самое большее на скамьях там и сям сидело пять-шесть человек. Медве радовался, что никто больше не догадывается о такой возможности, в противном случае Шульце наверняка что-нибудь да придумал бы. Сонливый, зябко поеживаясь, скучая, повторял он движения мальчиков-католиков, но одновременно чувствовал удовлетворение и радость, что его хитроумная уловка удалась и он может хоть немного посидеть спокойно.
Монсиньор Ханак никогда не опаздывал. Он гордо вышагивал, чуть откидываясь назад. Скрывшись за алтарем, он облачался в расшитую рясу, потом выходил в сопровождении Тибора Тота, а иногда и его напарника. Тибор Тот прислуживал священнику всегда, остальные же сменяли друг друга. Безмолвно и загадочно двигались они с колокольчиком и служебником на двух ступенях алтаря.
Мундир на Тиборе Тоте всегда был чист и опрятен. Из класса «Б» до нас дошла весть, что учится он на одни «отлично» и скоро нашьет на воротник три пуговицы. И поведения он был тоже примерного. Все остальные новички уже имели самые различные взыскания, он же ни одного. Шесть дней второй недели октября мне тоже пришлось ходить с рапортом за порчу казенного имущества, а Медве первым из новичков вскоре попал на гауптвахту. Он позволил себе выразить что-то вроде недовольства.
Мы хватали различные взыскания по неопытности — то один, то другой, — за всевозможные пустяки, случавшиеся в течение дня десятками. Требования устава были скроены с таким расчетом, чтобы никто и никогда не мог остаться невиновным. Все мы это знали и в большинстве смирились. Один лишь Тибор Тот пытался творить невозможное: соблюдать все предписания.
Нельзя сказать, что это было для него сверхчеловечески трудно. Но уважения это не внушало. Что касается его друга, отличника Эттевени, который, как положено, носил на воротнике три пуговицы, или первого ученика курса Драга, то я мог бы еще сказать, что их упорная самодисциплина достойна некоторого признания; при всем при этом они были нормальные люди с человеческими слабостями, страстями и инстинктами. А Тибору Тоту учение и дисциплина ничего не стоили. Это была одержимость. Мы относились к нему как к юродивому, он завоевал себе это право, с одной стороны, своим упорством, а с другой — тем, что при малейшей попытке издевательства бросался в слезы, неудержимо, нагло, по-женски беспощадно. Мы свыклись с его пухлыми щеками и длинными ресницами, с его святошеством.
Личность Тибора Тота не вызывала симпатии. Когда на человека нападают, он инстинктивно поворачивается и встречает удар лицом к врагу; конечно, когда силы неравные, такой прием никуда не годится, он лишь удесятеряет силу полученного удара. Если же, не сопротивляясь, податливо, словно тряпка, расслабиться, удар кулаком не чувствуется. Немалое самообладание требовалось Тибору Тоту, чтобы бросаться в слезы при малейшем прикосновении, он нашел мудрое решение, но симпатии оно не вызывало, хотя я уже тоже усвоил, что самообладание — вещь полезная.
Я не любил и Матея именно за его самообладание. Во-первых, думалось мне, откуда этот мерзкий хам набрался ума, чтобы приволочь сюда из дому банку с утиным жиром. Самый что ни на есть сытный продукт. И откуда у него такая сила воли, чтобы бережливо выдавать себе каждый раз по небольшой порции? Он намазывал жир на хлеб тонким слоем, но и в самом начале тоже не допускал никаких излишеств.
— Ну и фокусник! — отзывался о нем Цолалто.
Таким он для нас и был. В самом деле, фокусник. Мы уже давно съели свой завтрак, а он с полным спокойствием намазывает себе тонкий ломтик утиным жиром и жрет вторую порцию. И жрет безо всякой жадности, скотина, с расстановкой, только челюсть неторопливо ходит вверх и вниз.