В капелле он придумал план бегства. К концу октября он уже чувствовал себя до такой степени покинутым и жалким, что во время утренней мессы пробовал молиться. Впрочем, он весьма смутно представлял себе, как это — молиться. В раннем детстве он машинально твердил утром и вечером текст молитвы; теперь он пытался думать о боге. Это давалось с трудом. Он не мог вообразить себе ничего другого, кроме бородатого старца среди облаков, однако чувствовал, что все это не то, и поскольку ему легче было представить себе Иисуса из Назарета, который, казалось, все понимал без объяснений, он предпочитал обращаться к нему.
Но при всем том в глубине души он не ждал, что ему поможет это отчаянное подобие молитвы, и не удивлялся, что дни текут, а ничего не происходит. Он не сердился на бога. Было очевидно, что все произойдет иначе, вразрез с его замыслом. Но что произойдет — в этом он не сомневался. И вот он решил бежать.
С этих пор все приобрело временный, преходящий характер. Он сидел по утрам в маленькой, плохо освещенной капелле, продрогший, чуждый происходящему, словно в зале ожидания третьего класса какой-нибудь железнодорожной станции, ожидая ближайшего поезда. Он все рассчитал. В понедельник, после отбоя, он, бодрствуя, лежал навзничь в своей кровати, совершенно неподвижно, словно погребенный заживо факир.
Он хотел тронуться в путь около полуночи. Считал удары часов. Время шло невероятно медленно. В конце концов при всем своем возбуждении он все-таки заснул после того, как часы на фасаде пробили пол-одиннадцатого. Когда он проснулся, сна не было ни в одном глазу. За окном стояла темная ночь. Все спали, Шульце спал в своем закутке, все здание было безмолвно, ночные лампы бросали бледно-желтый свет с потолка. Он не знал, который час. Чрезвычайно осторожно он начал одеваться.
Когда позднее он нашел в стене место с выщербленными кирпичами и перебросил через стену шинель, а вслед за нею полез сам, ветки оцарапали ему лицо, кисти рук, на ладонях он ободрал кожу, но ничего этого он не заметил. Переваливаясь через верх на животе, он испачкал китель и тут же стал нервно его отряхивать. Затем надел шинель. Застегнулся. Вокруг стояла тишина, тьма, нигде ни души. До сих пор все шло так гладко, что он даже начал бояться.
У него дрожали колени. Две-три секунды он прислушивался к биению сердца; ему захотелось помочиться, но здесь, у стены, он сделать этого не посмел.
Он перешел через какой-то деревянный мостик, и когда остановился справить нужду, страх уже стал для него привычен. И потом он уже не останавливался. Он понятия не имел, куда и как долго идет. Много, чудовищно много времени прошло, как вдруг он заметил, что начало светать и что он перестал бояться.
Рассвет настиг его вкрадчиво, не подав никакого намека. По-прежнему было темно, но местность вокруг начала просматриваться. Стволы деревьев, каменистая тропа. Когда он вступил в котловину, уже начал светлеть и туман. Тут ему под ноги и попалась старая консервная банка.
Он поддавал ее ногой, и она катилась то в одну, то в другую сторону. Он пнул ее со всей силой. Жестянка звякнула о ствол дерева, отскочила от него под острым углом и покатилась обратно вниз по склону. Он, разозлившись, вернулся за ней.
Он упрямо пинал помятую банку, однако гнать ее вперед не замедляя шага было трудно, и в конце концов он потерял ее из виду.
Он обшарил лиственную прель вокруг, нагибался, расшвыривал ногами камни, но банки так и не нашел. И вдруг отпрыгнул за дерево. Ему послышался не то стук повозки в долине, не то конский топот.
Когда начало светать, ему вспомнилась спальня. Кровать рыжего Бургера, Шандора Лацковича, Матея, Мерени, Мирковски, который мочился в кровати, он вспомнил о Якше Калмане, Цолалто, о лице Гержона Сабо, цыганской внешности Цако, о непреклонном Борше. Об Орбане Элемере. Лютая ненависть охватила его: как они посмели прийти ему на ум? Пусть даже и мимолетно, но почему так явственно? Он пнул консервную банку и повернул назад. Но тут его испугал конский топот.
Внизу, делая чуть заметный поворот, завиднелось шоссе. Года два-три назад, а может и больше, из училища сбежал один третьекурсник, его привезли жандармы на крестьянской повозке уже из шестой деревни. Рассказывали, что жандармы заковали беглого курсанта в кандалы.
Медве не столкнулся ни с жандармами, ни со штатскими. Когда он глянул вниз на шоссе, на долину, где слоями спрессовывался утренний туман, он не увидел ни повозки, ни всадника. Почудилось ему это, что ли? Ведь он только что так отчетливо слышал конский топот. Он шагал по границе между двумя странами, по ничейной земле, но не видел таможенников, потому что искусственная, невидимая граница, извиваясь, давала здесь крюк и заставы были далеко, на отлогом участке шоссе в добром получасе ходьбы отсюда. Неожиданно для себя он нашел консервную банку. Вот она, лежит у него под ногами, у корней голого куста. Он подкинул ее носком башмака, и банка, словно издеваясь над ним, снова покатилась вниз по узкой тропинке.