Я подумал, что вопрос непростой, что сначала и мне стоит опрокинуть четыре рюмки, а после рассуждать. Или лучше – как же там было? – сжаться до ощущения собственного тела, проникнуть в глубину заросших лет – или в глубину себя самого. Что говорить? – что отца жалко, что, умирая, он мучился больше суток, что мучился взаперти столько лет, – но мучился ли? Знал ли он в своем беспамятстве хоть что-то, кроме анекдотов и домашних дел по списку? Знал ли, заглядывая субботним утром в бабушкину спальню, что не выходил на улицу неделю? Так ли мучительно умирать двадцать четыре часа, когда некоторые умирают едва ли не всю свою жизнь – с того момента, как начинают взрослеть? Таков, например, Серёжа: для него смерть – чрезвычайно долгое дело. Даже если представить, что вдруг, устав от текилы и совиньона, встало Серёжино сердце, что вот только-только он жил, а в следующее мгновение кончился, скажу ли я, схоронив Серёжу, какой-нибудь Ольге Павловне: дескать, Ольга Павловна, как повезло Серёже умереть в одну секунду, боже, как посчастливилось! Нет же, я скажу: Ольга Павловна, это был несчастный человек, решивший еще в восьмом классе, что рано или поздно умрет, – и скорее рано, чем поздно, потому что Настя Белова в сортире после физики заразила его всевозможной половой заразой, и даже если Белова непричастна к его скорой смерти, то на прошлой неделе в парикмахерской его порезали ножницами, а это ВИЧ, и гепатит, и коровье бешенство – и терять уже нечего: через два дня после своего прозрения он снова сунул Беловой в сортире, ведь что есть на свете сильнее влечения мужчины к женщине, неодолимого, с семенем смерти на дне, – ах! Потом, на втором курсе, Серёжа ждал у Оперного маршрутку, чтобы ехать в детскую областную (он до сих пор, в свои двадцать шесть, лечит зубы в детской областной), и вдруг увидел на остановке Белову, постаревшую, по его выражению, лет на десять. Белова неуверенно держалась за мамашин локоть (она была с мамашей), села в маршрутке перед Серёжей и вышла вместе с ним у областной, чем однозначно сообщила: я больна, который год лечусь; нет, Серёжа, хуже – я умираю – и тебе, ненаглядный, тоже пора умирать. И вот Серёжа звонит: господи, ну что ему делать? застрелиться? – ни ствола, ни патрона. Прыгнуть со второго? – тогда уж с моего третьего. Поехать в Москву? в Магадан? в Чевенгур? Но ведь смерть поедет тем же поездом, полетит тем же самолетом. Я говорю: Серёжа, послушай, далась тебе эта смерть? Ну умрешь, ну знаешь, что умрешь, – а дальше что? Разве мы не знаем заранее всего, что может произойти в нашей жизни, разве может произойти что-то совершенно новое, чего мы не предполагали, не предощущали, не предчувствовали? Сам подумай: всякий миг несет в себе страшное предупреждение о смерти, как цветок несет свой запах, а старики всё лижут коченеющими языками дымящуюся на каменном полу кровь, и где-то зреет лимон, и хрипло кричит журавль, и гепард яко тать скользит в высокой росистой траве, и ласточки кормят птенцов в своих грубых глиняных жилищах, и песок, медвяного цвета, лежит, причесанный ветром, – подумай, Серёжа, сколько всего. Я все говорил и говорил – насквозь чужими словами, – но не мог или не смел сказать правды: что боюсь не меньше его, что чаще, чем он, слышу голоса, упрямо зовущие за пределы допустимого, – эти иные голоса иных комнат, иных миров, – что как-то ходил на свидание в новых кедах и натер мозоль размером с пятак, а вечером, когда она лопнула, зачем-то залил ее йодом и охуел оттого, как стало жечь ногу – от пятки и до колена, и решил, что заражение крови, что до утра не дотяну, и все-таки дотянул, хоть и не спал ни секунды. Записался ко врачу, приехал в поликлинику на час раньше, стал жаловаться бабкам в очереди, что умираю, что нужно срочно, что еще какая-нибудь минута – и всё! Бабки дружно меня послали, дескать, щеки румяные, вполне себе шустрый – я тут же в регистратуру, ору в окно: у-ми-ра-ю! Регистраторша начала про дежурного врача: нужно записаться – ах, не получается! вы к кому-то записаны? нужно сначала отменить запись – минуточку, отменю. Минуточки не вышло: все поломалось, штрих-код не читается, вручную не вводится – регистраторша, уже злая и потная, нашла меня по каким-то первым буквам и заорала: ты зачем мозги ебешь, у тебя терапевт через четыре минуты, а ну пиздуй, кабинет двести пять. Через четыре минуты рассказывал терапевту про мозоль и еще про боли в груди, одышку, непроходящую усталость. Терапевт перебила: бога ради, выберите что-то одно, на каждого пациента двенадцать минут, осталось восемь. Я про анализы: назначьте кровь, ссанину, кал, всякие гормоны, антитела, назначьте УЗИ, рентгены, мониторы – могу даже кончить в банку, мне несложно, все равно дрочу дважды в день – не сумею банку подставить, что ли? Врач посмотрела на меня, подумала, сказала: через два часа в двести шестом – полное обследование. Через два часа зашел в двести шестой – сидит она же, только без очков, листает бумажки, видимо, был проход между кабинетами – в коридор она не выходила. Измерила рост, вес, записала в карту, стала спрашивать, сколько пью. Я уклончиво: нечасто. – Это сколько раз в год? – Это два раза в неделю. – Кто вам сказал, что два раза в неделю – нечасто? – Ну, раньше чаще было. Она промолчала, потом дала направления: к неврологу, кардиологу, стоматологу, еще какому-то ологу и бумажки на анализы. Сказала: в банку не кончайте, у нас таких специалистов нет. Спустя неделю рассказывал неврологу, как задыхаюсь в маршрутках, как ночами представляю, что творится в головах людей, которым какой-нибудь олог отмерил год или месяц жизни. Невролог слушала, слушала, наконец покачала головой: тут в карте написано, что вы дрочите дважды в день, а вам бы женщину найти – и сразу все пройдет.