И вот – в августе 1984, после трёхлетнего молчания, – письмо от Скэммела: книга сейчас печатается. «Я предполагаю, что не всё в моей книге Вам понравится. Она же не написана, чтобы понравиться, а чтобы искать и осветить истину… Потомство скажет [размахнулся], но я руководился исключительно своей совестью… Вряд ли Вы напишете мне Ваше мнение. [Чует, чьё мясо…] Хотел бы Вас поблагодарить за то доверие, которое Вы мне оказали, за отсутствие каких-либо давлений или попыток влиять на мой текст»[439]
.А через две недели – вот и книга. Название крупно – «Солженицын», и во всю обложку моя фотография – тот же приём, что у Карлайл.
Читаю предисловие. Сразу – не верю глазам, безчестное искажение: будто я считал
Как же изменился его тон ко мне от умолительного в 1974, когда я был на высоте признания, – и вот в этот теперешний, когда меня пинает всяк кому не лень.
А между тем – построение Скэммела о невыносимых трудностях работы со мной (и тем бо́льших заслугах его исследования) тут же подхвачено было широчайше. Самая ранняя рецензия, «Вашингтон пост»: «почти параноидальная подозрительность» Солженицына, «от старта до финиша из него было трудно вытягивать информацию»[442]
. Дальше – посыпались десятки американских рецензий, и вряд ли хоть в одной не обсуждались мучения Скэммела со мной…Острое чувство оболганности было у меня от появления этой книги, горький урок оклеветания. Если «Телёнку» нельзя верить – значит, я попросту лжец. Это какой же по счёту надменный западный автор врезается судить меня и порочить? – перед читателями неосведомлёнными и которые никогда ничего не смогут проверить.
И что теперь? отвечать? – значит, и читать, изучать эту тысячу с лишним страниц о самом себе? бросить «Красное Колесо» в разгаре? – невозможно. Читаю пока только рецензии, да несколько близких друзей (особенно И. Иловайская) засели читать подряд, написали подробные впечатления, указали мне самые едкие проплешины пошлости, безтактности, низких толкований. Да, самому прочесть будет тоже неизбежно.
Несколько раз я уже не отвечал – как Зильбербергу, Файферу, Чалидзе, Синявскому – и всё это прикипало, прикипало на мне на годы засохшей коркой.
Как, из своего опыта, советовал мне Бёлль: «Изберём путь презрения».
Значит, и тут – отложить на годы, может, Бог пошлёт жизни. Перетерпеть – ещё и это.
Но и оставаться, живому, дробно оболганным – пакостно.
Да хоть опубликовано-то при моей жизни, спасибо, а после смерти бы – ещё хуже.
Прочесть и записать на будущее.
И что же – книга?
Равномерно, сквозь всю толщу, нигде – душевной и умственной высоты понимания, низменный взгляд на высокие предметы.
Черезо всю книгу тянутся два постоянных усилия биографа. Первое: по возможности, мои поступки, мои движения, чувства, намерения – свести к посредственности, на понятный обывателю лад; расчесть, какие были бы биографу самому понятны мотивы, – и приписать их мне; изо всех возможных объяснений – выбирать самое пошлое и низкое, и чем дальше в толщу книги – тем с бо́льшим раздражением он меня «одёргивает»; движений и чувств крупных, крайних, накальных – он совсем не понимает, лишён.