– Даже если мы поселимся отдельно, они будут чувствовать себя обязанными. А я не хочу их ни к чему обязывать. Да и не по карману нам семейное жилье в Сан-Франциско.
– Куда же тогда?
– Мне надо будет поехать туда одному, – сказал он. – Только в Сан-Франциско у меня есть шанс найти новую работу. А для тебя и ребенка миссис Эллиот, может быть, подыщет симпатичное жилье в Санта-Крузе, что‑нибудь недорогое, в тихом месте и на берегу.
– Ты хочешь сказать –
– Я смогу иногда приезжать на выходные дни.
– Оливер, – сказала она, – нам нельзя так! Ты забыл про шестьсот долларов за “Алую букву”, и я получу еще от мистера Хауэллса и от Томаса.
– Это твои деньги, я не дам тебе их потратить.
– Но если это позволит нам не расставаться!
– Все равно.
Это заставило ее высвободиться и отойти на два шага – так лучше будет спорить.
– Ты готов поселить нас отдельно, в какой‑нибудь меблированной комнате, вместо того чтобы пустить мои честно заработанные деньги на семейное жилье, где мы были бы вместе?
Упрямое, гордое лицо. Казалось, эти губы и железным ломом не разомкнуть. Наконец он открыл рот.
– Боюсь, что так, – сказал он. – Только на время, пока я не найду что‑нибудь.
Она смотрела в его затуманенные глаза диким взглядом, голос ее прозвучал высоко и нетвердо.
– Может быть, – сказала она, – ты и сумеешь, душа моя, не дать мне потратить деньги, которые называешь моими, на тебя, но на ребенка я их потрачу!
Он покачал головой, виноватый, страдающий и неподатливый.
– Пусть так, – сказал он. – Но ты опозоришь меня этим.
Они сверлили друг друга взглядами, как враги. Она кусала губы, чтобы унять их дрожь, она чувствовала, как с лица сходит краска, и Оливер начал таять и расплываться перед ней из‑за слез. Громадного, мучительного усилия стоило ей уступить его гордости, это было как отречься от чего‑то дорогого.
– Хорошо, – сказала она и повторила, справляясь с перехваченным дыханием: – Хорошо. Если, душа моя, ты иначе не можешь.
Вне себя от волнения, она ходила взад-вперед по веранде, опустив голову, закусив костяшку пальца. Поворот, другой, третий, а он стоял, молча смотрел; и всякий раз в конце веранды она поднимала голову и окидывала взором панораму, и всякий раз, повернув, проходила мимо гамака. Горькой насмешкой казалось ей, что сейчас так тяжела мысль о расставании с этим местом, где всего год назад она не раз, рука в руке, сидела с Оливером, побеждала скорбные слезы, тосковала по дому и Огасте, разрывалась от чувств, настолько же невозвратимых из‑за расстояния, насколько они были неисцелимы. Краем глаза, проходя мимо двери, она видела черные дверцы франклиновой печи, которая была их очагом.
Прощай, печь, и прощаться так же больно, как думать о мертворожденном ребенке. Сентиментально? Разумеется. Пронизано приторной англо-американской идеей родного дома, пропитано засасывающими представлениями о моногамии и Высшем Предназначении Женщины, промаслено цитатами из поэтов домашнего очага. Да, весь набор. Но я нахожу, что не склонен ее упрекать за эти чувствования. Понятие о доме, о жилище способны сполна оценить только нации бродяг, проникнуться им могут только выкорчеванные с корнем. Что еще человек стремится заложить в диком месте, на передовом рубеже? Какая утрата бьет больнее? Так что я не буду ухмыляться девяносто лет спустя, глядя, как бедная бабушка ходит по веранде туда-сюда, кусает палец и горюет об утрате того, в чем за год не вполне перестала видеть свое изгнание. Для меня это трогательное зрелище. Она как Ева на фреске Мазаччо, более несчастная, чем Адам, потому что он‑то может изобрести лук, стрелы и копье, а ей остается лишь пытаться сотворить за пределами Эдема несовершенное подобие того, что утрачено. И не без чувства вины вдобавок. Она хоронит это признание под гневом и отвращением к Кендаллу и его прихвостням, но раньше или позже она его сделает: она была слишком горда, она держалась особняком и этим способствовала краху.
И вот она вцепилась обеими руками в рубашку Оливера, трясет его – пылкая, искренняя.
– Я сделаю, как ты хочешь, душа моя, как ты хочешь или как мы должны, но
Он смотрел на нее с почти отсутствующим видом. Подул прохладно ей на челку, наклонил голову и поцеловал открывшийся лоб.
– Я могу, – сказал он. – Но семью так не прокормишь.
– На какой‑то срок у нас есть.
– Конечно. А истратим, что тогда?
– Тогда деньги за мои рисунки.
– Нет.
– Да.