Я не знаю, сколько времени простоял на руинах моей уверенности; но когда я очнулся, моя свеча уже наполовину оплавилась, а письмо ожидало того, чтобы его переписали. Я снова сел к столу. Я должен был его переписать. Я должен был заново выплеснуть на бумагу всё это - чтобы снова начать - для того, чтобы сказать ему то, что должно было быть сказано, и о чём не смел мечтать даже во сне. Это не было тем, за что я себя винил; сейчас я просто должен был довериться самому себе, что зайти настолько далеко. Я знал мужчин, которые любили мужчин, и живших с ними, как большинство мужчин живёт со своими женами. Я был знаком с писателем, с которым меня свёл случай в издательстве; тот, пригласив меня пообедать с ним, представил меня своему близкому другу не без трепета. Когда меня снова к ним пригласили, я познакомился с поэтами и актёрами, часто посещавшими его дом. Со мной работал хирург, который попросил меня уделить внимание его компаньону, пока он сам был болен. Во время учёбы в школе я знал двух девушек, спавших в одной постели. Я не был против всего этого. Я не собирал специальных сведений на эту тему, но не видел в этом зла. Но обнаружить, что я жил так долго, не зная самого себя, оказалось для меня шоком; а затем я понял, что моё сердце уже не было моим, оно принадлежало ему…
Я должен был переписать письмо.
Я начал снова. Когда я закончил, было уже три часа утра, а я был почти разбит от усилий, затраченных на попытку превратить письмо во что-то, что Холмс мог бы прочитать. Я чувствовал, что сказал слишком мало и слишком много. Каждое слово, которое я вычеркнул, причиняло мне боль; каждое слово, которое я оставлял, пугало меня своей честностью. Я не сомневался насчёт того, что чувствовал; но процесс написания потребовал от меня не только честности, но и умения взвешивать слова и отвечать за них; это была своего рода вивисекция тайны. Каждое выражение нежности, которое я удалял со страниц, разрывало мне душу: оно буквально кричало о том, как я его люблю. Каждое слово похвалы я изучал со всех сторон, пытаясь понять, где дружба, а где любовь, или есть ли между ними для меня разница. Когда я наконец-то его написал и понял, как мало позволил себе на единственной странице, я запечатал его, чтобы не было соблазна снова его переписать, а ещё я спешил лечь спать - или меня разоблачат. Он захочет узнать, почему я засиделся заполночь.
Он предположит то, что осталось скрытым за строчками, так или иначе, когда прочитает письмо, несмотря на все мои усилия; но больше я не мог об этом думать. Переодевшись в ночную рубашку и отложив в сторону все мысли о том, что ожидало меня впереди, я лёг спать.
Когда я проснулся, мне показалось, что я спал всего несколько минут, но на часах было почти восемь. Одевшись и побрившись, я с удивлением посмотрел на себя в зеркало. «Это - мужчина, - подумал я, - который любит мужчину. Это - идиот, который прожил двадцать лет рядом с лучшим мужчиной в мире, и который никогда не замечал, что его любит. Это - дурак, который может написать любовное письмо и не понять этого. Познай себя, Джон Уотсон». Я посмотрел себе в глаза; наконец, сдавшись, я спустился в гостиную, охваченный предчувствием, что во время завтрака меня ждёт не меньше, чем столкновение со своей судьбой. Положив письмо на обеденный стол, я вышел на лестничную клетку и крикнул миссис Хадсон, что она может нести яичницу и тосты; заняв место за столом напротив письма, я начал разбирать утреннюю почту, ощущая спокойствие, которое случается перед сражением.
Наконец-то Холмс вошёл в гостиную - в халате, с живописно растрепанными волосами, с чуть сонным, но сияющим лицом. Едва взглянув на меня, он пробормотал:
- Знаете, о чем я думал? - И сделал несколько резких высказываний в адрес русской философии, потом перешёл на тему законности и преступности. Эта речь длилась минут двадцать, заставляя меня в смущении гадать, что же послужило ей поводом.
Я ожидал иного начала этого утра. А сейчас сидел, пытаясь понять, как мне лучше реагировать на происходящее. Мои нервы были напряжены, меня разрывали противоречивые импульсы: мне хотелось одновременно и рассмеяться над этой причудливой ситуацией, и накричать на Холмса, и отдать ему письмо - или, может быть, встать и убежать из комнаты, чтобы внезапно не сорваться и не высказать всё, что у меня на сердце.
Но мне удалось взять себя в руки и промолчать; в конце концов я дождался того, что он остановился около стола, отломил кусочек тоста и заметил моё послание.
Он лишь удивлённо произнёс:
- О.
Взяв в руки письмо, он сел, с любопытством взглянул на меня и начал чтение. Я смотрел на него, ощущая, как сердце бьётся буквально в горле. Я заметил тот момент, когда до него стал доходить смысл: он прерывисто вздохнул, а щёки его окрасились румянцем. Наклонив голову ещё ниже, он сел ко мне боком. Когда Холмс наконец-то оторвал взгляд от письма и посмотрел на меня, я прочёл на его лице ошеломление и… нежность.
- Уотсон, - произнёс он тоном, который я никогда у него не слышал, настолько он был мягким.
Мой друг выглядел счастливым.