Вехой, ознаменовавшей эту смену идеологических ориентиров, стало известное постановление ЦК ВКП(б) от 15 мая 1934 года «О преподавании гражданской истории в школах Союза ССР». В нем признавалось ошибочным, что «учащимся преподносят абстрактное определение общественно-экономических формаций, подменяя таким образом связное изложение гражданской истории отвлеченными социологическими схемами»[64]
. Напомним, что в 1920-х годах в школах история не преподавалась, ее заменяло вульгаризированное до гротеска обществоведение, когда критерием оценки событий отечественной истории было приближение к социалистической революции. (С таким же сугубо идеологизированным подходом внедрялось преподавание истории в 90-х годах, когда критерием оценки событий XX века стало обретение либеральных свобод.) Восстановление школьного исторического образования неизбежно повлекло за собой реформу и вузовского образования для подготовки учителей. Декретом ставилась задача написания к сентябрю 1934 года новых учебников по всеобщей и отечественной истории, а также восстановление к 1 сентября 1934 года исторических факультетов в Московском и Ленинградском университетах. Исторические факультеты со структурным элементом в виде кафедр, что восстанавливало некоторую преемственность с дореволюционным высшим образованием, массово были созданы по всей стране.Разумеется, постановление провозглашало задачу лучше «подвести» учащихся к способности обобщения исторических событий и марксистскому пониманию истории. На деле это означало отказ от сугубо нигилистического взгляда на прошлое страны и очевидную серьезную идеологическую корректировку. Так русскую историю частично реабилитировали, добавив ритуальные сентенции из исторического материализма. А. Пушкина перестали называть камер-юнкером, святого Александра Невского — классовым врагом, Наполеона — освободителем, как требовала «школа» историка-марксиста Покровского и других столпов из образованного сословия, создававших красную профессуру.
Все эти изменения были немедленно замечены русской эмиграцией. Так, Г. Федотов, следивший в эмиграции за всеми нюансами советской жизни 30-х годов, даже счел идеологические изменения «контрреволюцией», справедливо полагая, что ленинско-троцкистские идеологи должны быть чрезвычайно разочарованы. Он отмечал возвращение людям национальной истории вместо вульгарного социологизма и полагал, что несколько страниц ранее запрещенных Пушкина и Толстого, прочитанные новыми советскими поколениями, возымеют больше влияния на умы, чем тонны коммунистических газет.
Г. Федотов с удовлетворением комментировал[65]
«громкую всероссийскую пощечину», которую получил Н. Бухарин, редактор «Известий», за «оскорбление России». Бухарин, один из ультралевых «интеллигентов» среди большевиков, как известно, весьма агрессивно призывал покончить с традициями русской жизни и воспеванием ее в литературе («есенинщиной»), В статье памяти Ленина 21 января 1936 года он назвал русский народ «нацией Обломовых», «российским растяпой», говорил о его «азиатчине и азиатской лени». Неожиданно за совершенно ортодоксальные для раннего большевизма сентенции газета «Правда» назвала позицию Бухарина «гнилой и антиленинской», а сама воздала должное русскому народу не только за его «революционную энергию», но и за гениальные создания его художественного творчества и даже за грандиозность его государства.Во многом благодаря этим изменениям в воспитании поколений, хотя, разумеется, не только поэтому, в момент нападения гитлеровской громады струны сознания и сердца зазвучали иначе, чем в лозунгах всемирной пролетарской революции. Обращение «Братья и сестры» Сталина, напоминание митрополита Сергия о «священном долге перед Родиной», его призыв «послужить Отечеству в тяжкий час испытания» и «благословение православных на защиту священных границ нашей Родины»[66]
вывели сознание с уровня идеологии на иной — экзистенциальный — уровень — «быть или не быть». И «ярость благородная вскипела как волна». Нация, отнюдь не единая по отношению к революции, к большевистской системе, на уровне интуиции отложила в сторону раздирающие сомнения по поводу устроения государства, чтобы защитить Отечество.«В те годы действительно можно было говорить о морально-психологическом единстве советского общества», — делает вывод историк Е. С. Сенявская, исследователь социопсихологического портрета военного поколения. Она отметила при этом необычный сложный состав фронтовиков, который вовсе не обещал единства мировоззрения. Ибо в ходе нескольких призывов в одном окопе оказались и родившиеся в 1920–1922 годах, т. е. воспитанные уже в сугубо советской идеологии, и люди 1890–1900 годов рождения, сформировавшиеся в православной империи. Они пережили в юности Первую мировую войну, которую еще не клеймили «империалистической», революцию и слом всех традиций русской жизни, и все они не могли иметь единого отношения к советской власти.