Перенос западной границы СССР в 1939–1940 годах чаще всего остается предметом изучения военных историков или специалистов по холодной войне. Три факта являются неоспоримыми. Во-первых, граница, столь яростно отстаиваемая Сталиным и его дипломатами в ходе крупных конференций на исходе войны, стала результатом аннексий, последовавших за советско-германским пактом. Во-вторых, с конца 1930-х годов неуверенность в собственной безопасности являлась источником имперской политики буферной зоны. Сильвио Понс и Войцех Мастный считают эту навязчивую идею сугубо сталинской чертой[740]
. Однако уже на материале предыдущих глав можно увидеть глубокие корни этого явления, уходящие в 1920-е годы. Наконец, ссылки на царскую Россию, ставшие столь популярными после Великой Отечественной войны и победы «старшего брата», впервые прозвучали в заявлениях Сталина еще до войны. Если следовать «реалполитической» интерпретации, то период 1939–1940 годов предстает в качестве момента, когда «вождь» окончательно обратился к политике могущества, основанной на географических условиях и концепте империи[741]. Такое восприятие было свойственно большинству западных политиков и дипломатов той эпохи, которые полагали, что экспансия в ближнем зарубежье диктовалась русскими национальными интересами, которые наследовали царской политике. Ряд фактов подтверждает этот тезис. Сталин умело разыгрывал эту карту и охотно рядился в одежды Петра Великого. В поисках аргументов советские руководители мобилизовывали весь арсенал юридических текстов, карт и исторических прецедентов. Начиная уже с 1920-х годов некоторые юристы и географы, работавшие в НКИД или в комиссиях по демаркации границы, выступали в защиту этой традиции[742]. Геополитические сценарии советских военных иногда оказывались калькой с меморандумов царских генералов. Ментальные карты речного, морского и в меньшей степени железнодорожного движения обеспечивали удобную площадку для легитимации идеи естественного расширения территории.Но не пускал ли Сталин пыль в глаза ложными отсылками к царской политике? Сталин – бывший нарком по делам национальностей, непосредственный участник поражения России в Польше в 1920 году – не похож на хранителя традиций. Прагматизм не мешал ему строить проекты сколь утопичные, столь и кровавые. По мнению Амира Вайнера, радикальный пересмотр легитимности советской власти родился из успешного синтеза национального и революционного компонентов[743]
. Этот пересмотр произошел в ходе Великой Отечественной войны и накануне конфликта, в частности в момент присоединения Восточной Польши. В этой главе период 1939–1940 годов будет рассматриваться, таким образом, не как начало, а как завершение процесса, который был одновременно национал-революционным и ревизионистским. Гипотеза ревизионизма, то есть пересмотра территориальных условий мирных договоров, до сих пор редко рассматривалась применительно к советской истории, притом что для внешней политики Германии и Италии межвоенного периода ревизионизм считается доминантой. Разумеется, политика Гитлера была агрессивной с самого начала, тогда как Сталин долгое время придерживался оборонительной стратегии. Однако реваншизм, как это хорошо показали недавние работы, служил мощным топливом и для сталинского мотора[744]. Но о каком реванше идет речь в 1939–1940 годах? О том, чтобы смыть позор Брест-Литовска или Рижского мирного договора? Выбрав в качестве горизонта широкую пограничную зону, можно нащупать элементы ответа на этот и другие вопросы. Подразумевала ли сверхполитизация фактора безопасности в политике Советского Союза агрессию вовне? Существовали ли сценарии тотального пересмотра границ?[745]Мы постараемся показать, как эволюционировала советская политика вмешательства в отношении пограничной зоны, которую СССР хотел сделать как можно более широкой и непроницаемой, и каковы были пропорции, в которых в территориальных захватах 1939–1940 годов сочетались, с одной стороны, реваншизм, а с другой – реализация того, что было начато в годы Гражданской войны.
Сценарии вмешательства