А тапером в отеле, тренером по теннису и рецензентом в журнале новинок театра и кино он стал позднее. Он тогда много путешествовал с друзьями, а иногда и в одиночку, – пересек автостопом Соединенные Штаты, провел несколько дней в пещерах острова Иос, совершил поход с двумя приятелями из штата Миссисипи, сбежавшими от воинского призыва и отправки во Вьетнам, сначала в Кабул, оттуда в Пешавар через Хайберский перевал, и под конец они расслабились в долине Сват. Когда все деньги были истрачены, он вернулся, спал на чужих диванах и на полу в пустовавших домах. В то время он заводил интересных подружек, ходил на рок-музыкальные и джазовые концерты, фестивали, в кино – и трудился: на тяжелых или скучных работах, а то и на тяжелых и скучных одновременно. В семидесятые было легко найти временную работу.
В те дни много говорили о «системе». Он был против «системы» и считал классическую музыку ее неотъемлемой частью. Ему нравилось ошарашивать людей заявлением, что фортепьяно, созданное для исполнения Баха или Дебюсси, было позорным пережитком прошлого, исторической рухлядью. Годы его жизни летели: вчера ему было двадцать два, сегодня двадцать семь… Он утешал себя тем, что он свободен и все у него было зашибись! И он мог обуздывать временами обуревавшую его тревогу по поводу бесцельности своего существования. Но эта тревога набухала и в конце концов прорвалась наружу, и ее было невозможно унять. Ему исполнилось двадцать восемь, а он не сделал в жизни ничего полезного. Вот тогда-то он и записался на курсы литературы в Сити-лит и на курс немецкого в Институте Гёте. На собраниях Лейбористской партии он объявлял себя «центристом». На получение высшего образования у него ушло почти десять лет учебы урывками. Он не сдал ни одного формального экзамена. Многие в двадцатилетнем возрасте или всю жизнь гробили себя, просиживая в офисах, на фабриках и в пабах, не выезжая из страны никуда дальше Южной Европы. Так что имело смысл жить вот так беспечно, от зарплаты до зарплаты, и не быть таким, как все. Это и значило быть молодым. И, ловя себя на таких мыслях или таких разговорах, он понимал, что убеждать в этом надо не кого-то, а себя самого.
Он все еще стоял, привалившись спиной к входной двери. Какое облегчение, что Моффет ушел и не надо притворяться, будто он совсем не взволнован. Нет, он не испытывал шока от этой новости. Он обвинял ее не раз и во многом – но лишь мысленно. Он испытал шок, услышав обвинения, произнесенные вслух служителем закона.