Он походил на полноценного гражданина цифровой эпохи, словно человек, надевший хитроумный маскарадный костюм, но при этом целиком и полностью принадлежавший аналоговому миру. И этот его единственный изначальный дефект подрывал его ощущение цели и не позволял угнаться за временем. Слишком поздно, слишком дорого возвращаться назад, да и скучно продолжать. Ему недоставало самодисциплины Дафны. Но она работала до последнего. Он был более мягкотелым. Поэтому он никогда и не приблизится к финалу. Случайно он вошел в большую гостиную, поднял с пола фотоснимок, вгляделся в него и погрузился в мечтательную грезу. Очнувшись от грезы, он перевернул снимок и черкнул на обороте пару строк. С начала первого локдауна он успел надписать пятьдесят восемь фотографий. Это просто смешно действовать в таком темпе.
В последние дни он меньше ел, больше пил и много думал. У него были его кресло-качалка, умиротворяющий вид из окна и любимый стакан. Среди тем, о которых он размышлял, были другие его изначальные дефекты, которые со временем множились и превращались в целый букет дефектов. При близком рассмотрении эти дефекты превращались в вопросы, гипотезы, даже в крупные достижения. Правда, здесь он, вероятно, обманывал себя. Но, обозревая прожитую жизнь, не следовало признавать слишком много поражений. Женитьба на Алисе? Но без Лоуренса у него не было бы радостей в жизни, не было бы Стефани, его лучшей подруги теперь. А что, если бы Алиса не ушла? Он перечитал «Путешествие» в феврале и начале марта, когда он и многие его знакомые заперлись у себя в домах, объявив себе локдаун на три недели раньше правительства. Ее роман, как и прежде, показался ему превосходным. А не рано ли он бросил школу? Если бы он остался, Мириам, по ее собственному признанию, все равно выволокла бы его из класса и потопила. Даже сейчас эта мысль, словно он задним числом заглянул в свое будущее, не сильно его взволновала. Напрасно ли он бросил классическое фортепиано и упустил шанс стать концертирующим пианистом? Тогда бы он никогда не открыл для себя джаз, никогда бы не обрел свободу в свои двадцать с небольшим, не научился уважать ручной труд и не разработал бы отменный удар ракеткой слева. Он был бы обречен посвящать по пять часов в день упражнениям за роялем – и так всю жизнь. Надо было отправить Мириам за решетку? Но покуда она бы сидела, между ними оставалась бы гнетущая и сильная связь. Это одна причина. Были и иные.
Женившись на Дафне незадолго до того, как она начала умирать, он понял одну истину, неизбежную, необходимую, возможно, самую ценную в своей жизни. Стоило ли ему оставаться членом Лейбористской партии и продолжать в спорах отстаивать ее либеральные центристские позиции? Но их четыре подряд поражения сделали бы его несчастным, свели бы с ума. Значит ли это, что его жизнь была неразрывной чередой правильных решений? Ясное дело, нет. Наконец, он дошел до подлинного поворотного пункта, точки, из которой все остальные события вырвались вихрем или веером, точно яркий павлиний хвост: в разгар Кубинского ракетного кризиса мальчуган садится на велосипед, чтобы вручить себя Мириам для двухгодичных занятий эротическими упражнениями и воспитанием чувств со смехотворным финалом – пижамной неделей, которая завершила его школьное обучение и навсегда изуродовала его отношения с женщинами. Это было трудно. И когда он спросил себя, хотелось бы ему, чтобы этого никогда не было, то не нашел готового ответа. Такова была природа нанесенного ею ущерба. Ему почти семьдесят два, а он так и не излечился от недуга. Тот опыт остался с ним, и он не мог с ним расстаться.
Заключенный в четырех стенах из-за пандемии, скованный страхом умереть с кислородной трубкой во рту, ловя воздух губами, Роланд все долгие зимние дни просидел в кресле-качалке – он принес сюда эту качалку для стариков и кормящих матерей из своего клэпхемского дома. Мечтая о том, чтобы с полным правом налить себе первый на дню стаканчик, Роланд мысленно возвращался к своей стычке с Мириам Корнелл в ее бэлхемском доме, в пустом музыкальном зале. Точно так же, как в старом городе в Клэпхеме, он поставил кресло напротив французских окон, выходивших в сад. Пять лет назад он посадил яблоню на лужайке перед домом Дафны, чтобы как-то компенсировать ту, что он срубил в Клэпхеме. Деревце не слишком выросло, но и не высохло.
В доме у Мириам Корнелл французские окна были шикарнее и выходили на буйные растения, словно высаженные искусным садовником. Он вспомнил, как утомился к концу их встречи и как ему не терпелось оттуда уйти. Его тяготила пустота, вакуум лжи, в которой они соучаствовали оба. По молчаливому согласию они не коснулись двух тем.
Во-первых, той, что проще. Они не упоминали ни о восторге, который им обоим доставляла музыка, когда они играли Моцарта в четыре руки в ее коттедже, ни об упоении, с которым они исполняли на двух роялях «Фантазию» Шуберта на концерте в Норвичском зале приемов, ни о бурных аплодисментах на школьном концерте, когда похожий на мышку мальчишечка вынес на сцену цветы и шоколад.