По пути бунтовщики занимались тем, чем обычно занимаются бунтовщики. Запылали пожары. Разоренный трактирщик Йось Бродский говорил, что солдаты украли у него три сотни ведер водки, а опрошенные селянки перечисляли исчезнувшие кожухи и платки. Восставшие подпалили несколько шинков и пожгли дома жидам. Среди этих домов был и дом Соломона. Сам он исчез, и след его остыл.
Львов снова попал туда в январе, заполняя опросные листы. Он часто вспоминал о Соломоне — был ли он мошенником или дело его было верным? Не было на это ответа.
Пожарища остыли, но хранили кислый запах несчастья.
Дом Соломона превратился в груду угля, точно соответствовавшую его контурам. Снег в эти дни не шел, и угли, казалось, хранили тепло пожара. Из праха и пепла высовывались медные бока какой-то алхимической посуды, не растащенной еще соседями.
Львов пошевелил ногой большую головешку, и что-то блеснуло.
Странный сгусток тускло светился среди черноты угля, будто бок самовара. Львов всмотрелся — это было золото Соломона.
Петр Петрович двинул сапогом, и проклятое вещество исчезло с глаз, сохраняя загадку. Прочь, прочь адская материя бунта, чем бы ты ни была.
И желтая блестка послушно растворилась в подольской земле, как не было ее.
Осенью 1833 года близ Невского проспекта штабс-капитан Львов столкнулся с человеком, показавшимся ему знакомым. Человек этот был нервен и быстр и при столкновении тут же схватился за трость. Прошла чуть не минута, но они узнали друг друга — одновременно.
Это был молодой новороссийский чиновник, которого Львов помнил по Кишиневу.
Оба смотрели друг на друга будто на привидение. Они и были призраками той, прошлой жизни, которая уже не вернется никогда.
Чиновник постарел и как-то облез, бакенбарды были не так задорны, в общем, пришли иные времена.
Петр Петрович напомнил ему жаркую весну на юге и осекся, потому что не хотел поминать без нужды несчастного Павла Ивановича.
Но чиновник сам перевел разговор на него. Со внезапной злостью он сказал, что Павел Иванович — фигура скорби, но не может простить ему того, что он обманул молдавского господаря и представил Этерию императору Александру отраслью карбонаризма.
Львов подивился этой вспышке раздражения, но сообразил, что чиновник мстит не памяти Павла Ивановича, а собственной молодости, жарким спорам за нечистой скатертью с пятнами вина. Нас мало, да и тех уж нет. Истлел в своей венской могиле Ипсилантий, умерший после австрийского плена, а жена его сошла с ума. Где покоится прах Павла Ивановича — вовсе неизвестно. Нет и многих других, кто спорил за столом, накрытым нечистой скатертью в тот давний год. Нас мало, да и тех уж нет.
На вопросы столичного жителя о своей службе Львов отвечал, что всякий государев слуга живет на войне, а в остальное время к ней готовится.
Чиновник отчего-то развеселился и сказал, что ныне издает журнал и пишет по истории — о возмущении яицких казаков. Тема была не из главных, и Львов неосторожно произнес:
— Вам бы оборотиться к временам Смуты.
Его собеседник нахмурился, и Петр Петрович понял, что сказал глупость. Кажется, его собеседник что-то написал о Смуте, еще о чем-то, что миновало Петра Петровича даже слухами, пока он был в персидской, а потом турецкой кампании.
Они сухо попрощались, и Львов ступил в проулок к Генеральному штабу.
Там сквозь арку виднелся столп, с которого махал рукой ангел, давая прощение живым и мертвым.
XI
(старик-деревяшка)
Идет из леса медведь и плачет: «Я скирлы, скирлы, скирлы, я на липовой ноге, на березовой клюке!»
Полковник Кторов лежал на жесткой кушетке. Он будто плавал в абсолютной тьме на втором этаже своего столичного дома, как дрейфует в ночном штиле судно. Дом Кторов купил недавно, задорого, глупо и неуместно. Он оказался неуютным, полным сквозняков и хлопающих дверей.
Нужно бросить все, просить отставки и ехать в имение. В Рязань, упасть туда, как в реку в детстве, нырнуть с мостков, что строго запрещалось барчуку. В Рязани сам воздух был счастьем, не повторившимся нигде: ни в парижских оранжереях, ни в знойных садах Востока. Там же случилась непозволительная любовь, которой он не мог забыть. Но рязанское имение расстроено, и дом там куда хуже здешнего. Бурмистр писал, что урожай плох уже второй год, а в барском доме течет крыша. Да не важно, что писал бурмистр.
Сейчас можно просто лежать и ждать тусклого петербургского рассвета.
Он проснулся от того, что чесалась нога. Ноги у него не было уже тридцать лет, а вот, поди ж ты, она болела.
Тридцать лет подряд полковнику раз за разом снилось, как он лежит на мокрой от крови траве. Небо над ним чистое-чистое, и ему, тогда еще прапорщику, кажется, что он видит, как там низко-низко пролетают ядра. В тот момент ему привиделась не мать, и не Господь заглянул в глаза, а та девушка, с которой он сошелся в папенькином имении.