Сводя социальный избыток к пеплу, союз живых и мертвых готовит путь новому миру. Конечно, не один лишь романтизм вдохновил Буэнавентуру Дуррути на заявление, что рабочие, выстроившие дворцы и города, уничтоженные во время гражданской войны в Испании, «вовсе не боятся руин». Будто бы прямо обращаясь к Чаплину, Дуррути заканчивает наблюдением: пусть «буржуа взорвут и разрушат свой мирок перед тем, как оставят арену истории», – им не изменить то, что «новый мир мы несем в наших сердцах»698. Невероятный объем накопленного мертвого труда, запертого в социальном излишке, – источник энергии, рождающейся, когда мы обращаем все в руины или возводим здания заново. Этой энергии нам должно хватить для исполнения обещаний, заложенных в городе, на который мы заявляем свое право.
Я признаю, что установление рудиментарных осколков политической теологии, обретаемое в трохеическом тетраметре699, – дело опасное700. Тем не менее финал чаплиновской «Солидарности навсегда» ясно показывает, что если социальный избыток когда-либо и создавал «чудо», то не потому, что он обретал объективированную форму, но потому, что в оболочке мертвого труда были заточены искренние порывы и желания. Теперь, когда этот факт ясен, мы можем заключить: борьба за городские совместности по необходимости становится битвой за некрополь.
Читателям, знакомым с работами Беньямина, вышеуказанные аргументы покажутся хорошо узнаваемыми. Но в то же время обозначенные ассоциации могут представляться странными. В конце концов, даже провидческий эклектизм, принуждавший его рассуждать на самые разные темы, не вытолкнул Беньямина к рассуждениям о совместностях. Тем не менее внимательное чтение может указать на то, что идея совместности проявлялась в его работах по крайней мере в
В знаменитых тезисах о понятии истории Беньямин обозначил рамку, в которой усилия прошлых поколений, не добившихся желаемого, сообщают больший вес человеческой битве за счастье. Эта связь тем заметней, если люди понимают, что их общность отличает сознание, «взрывающее континуум истории». Соответственно, согласно Беньямину, для Робеспьера древний Рим был «прошлым, преисполненным современности», а «Французская революция осознавала себя в качестве нового Рима»701.
Хоть прошлое и способно вдохновлять желания народа добиться социальных перемен, оно не сулит никакой необратимости. Угнетенные ропщут, желая вцепиться в прошлое и продвинуться в своей борьбе, – и также победители истории обращаются к прошлому, чтобы сообщить больший вес мифу неизбежного прогресса, легитимирующему их власть. Беньямин не использует понятие совместности, но его описание затяжной борьбы указывает на уподобление прошлого общему, постоянно сталкивающемуся с угрозой огораживания. Конечно, согласно Беньямину, лишь «освобожденному человечеству выпадает прошлого вдоволь. Другими словами, лишь освобожденное человечество может сослаться на любой момент своего прошлого»702. Тем не менее то же самое прошлое постоянно рискует стать «орудием господствующего класса» и сдаться на милость «конформизма, который намеревается им завладеть». Следовательно, «
В руках победителей прошлое обращается в каталог «культурных богатств» (или, как выражается Чаплин, «чудес»), переходящих от правителя к правителю. И каждое сокровище не свободно от варварства, давшего ему жизнь, и от варварства же «не свободен и процесс передачи традиции, в ходе которого они переходят из рук в руки». Эти сокровища, являющиеся знаками желания, оказываются искаженными. Они – симптоматические выражения исторических огораживаний, позволивших эти сокровища производить и передавать. Потому же Беньямин настаивает, что к ним следует относиться с позиции отстраненного наблюдателя704.
В то же время сокровища обещают