Сближая прошлое с временем, «преисполненным современности»705, этот союз призывает нас «пробудить мертвых и сделать цельным то, что было разбито»706. Пространственное измерение общего становится транстемпоральным, здесь прошлое и настоящее смешиваются в единой зажигательной смеси. Нам сложно помыслить институциональные схемы, которые смогут удержать этот взрывной коктейль и сами смогут удержаться на основаниях провозглашенного союза. Тем не менее Беньямин говорит, что наша способность воплощать общие мечты – сила, по отношению к которой прошлое выдвигает свои требования, и «дешево от этих требований не откупиться»707.
Мало кто усомнится в отчаянной элегантности суждений Беньямина. Тем не менее даже самым захватывающим аргументам требуется основание. Потому нам следует вспомнить события, которые помогут высвободить битву за некрополь из оков метафоричности. Если мы рассмотрим эту проблему с позиций учрежденной власти, подходящим примером будет гибель свыше 100 рабочих при возведении плотины Гувера. «Чудо» масштабов достойных антропоцена взялись строить в год смерти Дуррути; в народе говорили, что многие из погибших работников обрели последнее пристанище в бетонном фундаменте. Хотя интуитивно такое предположение кажется не лишенным смысла, вероятность того, что их тела разлагаются в недрах национальной инфраструктуры, невелика; но и такое суждение не отменяет того, что этот проект поймал рабочих в ловушку иным способом. Один из них – память. Если доверять монументальной мемориальной доске работы Оскара Хансена, эти рабочие отдали свои жизни, «чтобы пустыня расцвела». Допускаю, что рабочие бы вряд ли согласились с такой формулировкой708.
И даже мертвым не скрыться от победителя. Прошлое, сдающееся на милость исторического огораживания, все сильнее скрепляет социальный избыток с мифом о прогрессе. Алексис де Токвиль полагал, что Америка – нация памятников. Что же эти памятники сообщают нам об Америке? Торжество памяти обратило в парк развлечений даже Бостонское чаепитие. Неудивительно, что журналист, посетивший открытие памятного музея в бостонской пристани, удивлялся, как «живые актеры, копии, артефакты, голограммы… и комментарии», разбросанные по выставке, «создавали среду, одновременно напоминающую и музей, и парк развлечений»709. Но могло ли быть иначе? Америка не может трезво осмыслять насилие, без которого она бы не вывернулась из-под колониального гнета, и уж тем более допустить, что те, память о ком она удерживает в плену, могли действовать из прагматических соображений, которые можно было бы отразить в экспозиции.
От подобных примеров впадаешь в состояние между недоверием и головокружением; тем не менее важно помнить: мертвые не всегда сдавались без боя. Стремление защитить павших от власть имущих обнаруживается в актах противодействия коммеморации. История рада уступить место под софитами тем, кто защищал тела павших родственников. Историк Руфь Ричардсон напоминает нам, что в конце георгианской эпохи рабочие Англии организовывали протестные группы, оберегавшие тела недавно скончавшихся близких от кладбищенских воришек, перепродававших трупы в анатомические классы – это беспринципное занятие Руфь нарекает «безжалостным примером свободного рынка (free trade)»710.
Упомянутые сообщества создавали своего рода Лиги защиты кладбищ и часто выступали с протестами против анатомических кружков и других инициатив. Согласно Ричардсон, их самоорганизацию поддерживали мысли о том, что воришки «были агентами социальной несправедливости, и их торговля трупами делала посмешищем те значения и ценности, что были заложенны в традиционной похоронной культуре». Более того, поскольку «похитители тел» часто принадлежали к тому же классу, что и их жертвы, получалось, что они «предавали самые сильные традиции собственного класса, выбирая путь ошеломительной в своей беспринципности торговли человеческой плотью»711. Рассказывая о выступлении против анатомического кружка, проходившем в Абердине в январе 1832 года, Ричардсон пишет: