Горожане боязливо глазеют на красный флаг, изумленно разевают рты, радуются. Дыхание учащается, крик восторга рвется наружу. Люди стекаются к кораблю, сперва поодиночке, потом их становится все больше, потом весь город совершает паломничество к телу убитого матроса, перевезенного на берег, множество лодок кружат у корабля под красным флагом, жители делятся с матросами своими скудными припасами.
Кленк злится. Что же, другие так и будут сидеть сложа руки? Спокойно все стерпят? Он вовсе не на стороне других, он слишком живой человек, чтобы не заразиться могучим пафосом событий. Но его сердит, что этот фильм, такой правдивый вначале, перестает быть правдивым из-за подобного промаха. Он злится на фальшь.
Но смотрите-ка, никакой фальши нет. Появились и другие. Они не сидели сложа руки. Они появились.
Появилась лестница. Широкая грандиозная лестница, которой не видно конца. По ней безостановочно идут люди — они несут свое сочувствие восставшим. Но вот уже на лестнице и те, другие. По ней спускаются казаки, винтовки наперевес, спускаются медленно, грозно, неодолимо, занимают всю ширину лестницы. Словно дрожь пробегает по толпе. Люди ускоряют шаг, бегут, несутся, бегут прочь, спасаются. Иные еще ничего не успели заметить, ничего не понимают, удивленно медлят. Зрители видят солдатские сапоги, огромные, неторопливые, они ступень за ступенью спускаются по лестнице, зрители видят, как из винтовочных дул вылетают дымки. И теперь люди уже не бегут — они мчатся по лестнице во всю мочь своих ног и легких. А иные катятся вниз кувырком, но кувыркаются они не по своей воле, не по воле своих ног и легких, а по закону тяготения: они мертвы. И так же невозмутимо шагают казачьи сапоги, и все больше тех, кто кувыркается и катится. Женщина, которая везла детскую коляску, уже не везет ее, кто знает, где она, здесь ее больше нет; а коляска продолжает свой путь — ступень, еще одна, и еще, шестая, десятая, и, наконец, коляска останавливается. А за ней — огромный, неторопливый казачий сапог.
И на флоте тоже не сидят сложа руки. К броненосцу стягиваются другие суда, колоссальные, мощные. «Орлов» окружен. Корабль под красным флагом приведен в боевую готовность. Стволы орудий, зеркально-гладкие, громадные, устрашающие мифические звери, наводят на цель, они поднимаются, опускаются, стрелки измерительных приборов лихорадочно скачут. Все уже круг стальных смертоносных существ, до последней мелочи выверенных организмов. «Орлов» держит курс на них. Его окружают, ему грозят суда того же класса, что он, их шесть, восемь, десять ему подобных. Надежды прорваться нет — орудия «Орлова» не более дальнобойны, чем орудия врагов. Победить он не может, но может, погибая, нанести смертельный удар неприятелю. И по мере того как гигантские суда медленно сжимают кольцо вокруг «Орлова», на экране и перед экраном нарастает глухое, невыносимое напряжение.
И тут обреченный корабль начинает подавать сигналы. Пестрые флажки взлетают, опускаются. Трепещут. «Орлов» сигнализирует: «Братцы, не стреляйте». Медленно приближается к врагам, сигнализируя: «Не стреляйте». Слышно тяжелое дыхание людей перед экраном, ожидание становится нестерпимым. «Не стреляйте!» — надеются, молят, заклинают всеми силами души восемьсот человек в берлинском кинотеатре. Мягкий ли, миролюбивый ли человек бывший министр Кленк? Отнюдь нет, он расхохотался бы, сочти его кто-нибудь таковым: он груб, заносчив, не подвержен сентиментальности. Какие же мысли проносятся у него в голове, пока броненосец с мятежниками плывет навстречу наведенным на него орудиям? Он тоже всеми силами своей необузданной души молит и заклинает: «Не стреляйте!»
Безмерное ликование переполняет сердца, когда неприятельские суда пропускают «Орлова», когда, невредимый, он входит в нейтральный порт.
Нахлобучив фетровую шляпу на огромную голову, накинув на плечи грубошерстный непромокаемый плащ, министр Кленк вышел из душной темноты кинотеатра на залитую солнцем широкую улицу. Он был в непонятно угнетенном настроении. Как же так? Разве он сам не отдал бы приказа стрелять в мятежников? Почему же в таком случае он заклинал: «Не стреляйте?» Да, выходит, это действительно существует и, запрещай не запрещай, будет существовать, и незачем закрывать на это глаза.
Он видит в витрине свое лицо, видит на нем непривычное выражение беспомощности. Он похож сейчас на зверя в капкане. Что же случилось? С чего вдруг такая перемена? Кленк принужденно смеется. Подзывает такси, выколачивает трубку, раскуривает ее. И напряжением воли снова придает лицу обычное неукротимое, самодовольное и самоуверенное выражение.
2
Козерог