«Громадное пространство, царственно разостлавшееся подо мной, остановилось: глаз не находил движения, и только морской прибой — это слияние земли с водой — изменчиво вздрагивал.
Первый раз в жизни я наслаждался свободным покоем, глубокой тишиной, абсолютным одиночеством. Ни один звук, рождаемый землей, не достигал меня…
А солнце, заходящее солнце, — эта расплавленная капля Вселенной, с первых дней человечества освещающая его безумие, нищету и страдание, — сегодня прощальные лучи свои!»
…С футбольного матча на Малофонтанской дороге расходились уже затемно.
Шествие возглавлял герой сражения — Григорий Богемский.
Он описывал, как забил свой второй, победный мяч, как получил передачу с левого фланга и пробил без подготовки. Мяч попал в верхнюю перекладину и свечой ушел в небо, а вратарь при этом весьма неловко выпрыгнул из ворот, словно сам попытался оторваться от земли и взлететь. Однако в результате первым у мяча оказался Богемский, который и переправил его головой в створ ворот. Но так как все, окружавшие форварда, видели этот удар, то спешили тут же расцветить рассказ Григория всевозможными подробностями, снабдить деталями и украсить восторгами.
Уточкин отстал от триумфальной процессии и свернул в первый попавшийся по ходу движения проходной двор.
— Барин, дай на приют, — прозвучало надрывно, с завыванием. Из подворотни наперерез выдвинулась фигура дюжего, с придурковатой улыбкой косоглазого мужика.
— Изволь. — Уточкин протянул босяку 30 копеек.
— Маловато что-то, — усмехнулся косоглазый, — добавить бы надо.
— Проходи с Богом. — Сергей Исаевич уперся взглядом в рябое, извивающееся идиотской усмешкой лицо босяка.
— Ну тогда картуз давай, дядя, — протянул свистящим полушепотом мужик и сорвал головной убор, попытавшись тут же напялить его на себя.
Но не успел.
Сделав полшага вперед, подсев на месте и едва склонив голову влево, коротким хуком справа Уточкин отправил босяка на асфальтовую мостовую.
Картуз покатился по поребрику.
Сергей наклонился, чтобы его поймать, но тут таившийся все это время в подворотне другой бродяга со всей силы ударил Уточкина сзади по правому боку металлическим прутом. От боли потемнело в глазах и судорогой сковало все тело. Только и успел, что выдохнуть да схватить босяка за шиворот и со всей силы ударить о кирпичную стену. Тот сразу и осел на землю, выронив прут, который с грохотом упал на тротуар.
— Стой, братцы! — заблажил третий босяк, неизвестно откуда взявшийся. — Не трожь его, это ж Уточкин!
— Опять имя спасло, — прошептал Сергей Исаевич, — а то ведь могли бы и прирезать.
И это уже потом, не помня как, словно в тумане, добрался до дома, сам себе сделал угол морфия, и когда боль, ставшая не просто его частью, а им самим, стихла, он уснул, а вместе с ним уснула и эта боль, которая, впрочем, никуда не ушла, а затаилась в нем до поры.
Глава шестая
Это я с неба возвращаюсь на землю. Стоит ли?!
И вот Уточкину снится сон, будто он висит в воздухе, не имея никакой возможности упереться ногами в землю и в то же время не держась ни за что руками.
Удивительное ощущение!
Хотя раньше с ним такого никогда не было, полет на лопасти мельницы не в счет, это состояние ему кажется естественным и хорошо знакомым.
Он парит между небом и землей, поднимается над облаками.
Дышать становится труднее, в ушах нарастает шум.
Как это часто бывает во сне, Сергей Исаевич обладает точным знанием, неизвестно откуда пришедшим, что все это происходит с ним именно осенью 1907 года.
Из заметки Уточкина «Там, наверху»:
«Площадь, усеянная публикой, быстро уменьшается, отдельные фигурки людей постепенно сливаются в общую массу, и скоро все обращается в небольшое серое пятнышко на общем фоне города. Я сразу увидел его открытую пасть, в которой, точно зубы, торчали трубы фабрик… Тысячи домов теснились друг возле друга, червонея на солнце красными крышами; высокие трубы фабрик и заводов Пересыпи извергали клубы черного дыма, словно стараясь достать меня. Подобно золотому канату извивался Карантинный мол с белой точкой — маяком на конце, а в гавани стояли смешные игрушечные пароходики без мачт и труб…
Белеет поле, словно усеянное костьми. Это старое кладбище…
Дальше, за кладбищем, видно беговое поле. Смешное поле, где секунды для людей важнее вечности, а рядом с ним тюрьма — приземистая печальная куча красного кирпича, где каждая секунда кажется мучительной вечностью… на высоте двух тысяч метров для очарованного глаза остаются видными только два элемента — вода и земля. Берег мощными извилинами своих очертаний обнял море и забылся в сладостной дреме. О море! В порыве вечной ласки прильнуло оно к берегу — своему милому».
Получается, что Ницше оказался прав, сказав, что поклонение земле, причем в буквальном смысле, когда ты оказываешься на ней избитый и едва живой, распластанный по ней, но не раздавленный до смерти, дает впоследствии возможность воспарить, подспудно ожидая встретиться с ней снова и снова.